Он вспомнил про Лизавету уже перед самым эфиром, кликнул курьера, передал ключи от квартиры, велел забрать из больницы «одну девицу». По-хорошему – следовало бы попросить Вовку, а еще лучше – съездить за Лизаветой самому, но у Вовки дежурство, а у него – интервью. И то и другое очень важно. И вообще, не велика птица, какая-то домработница…
После съемок домой он так и не поехал, остался ночевать у Лоры. В последнюю неделю он вообще почти не бывал дома – любовь и Лора требовали полного самоотречения.
Он попал к родным пенатам только ранним утром следующего дня, и то лишь затем, чтобы переодеться перед работой. Дома пахло свежесваренным кофе и выпечкой, из-за прикрытой кухонной двери пробивался свет.
Лизавета с дымящейся чашкой в руках стояла у окна. Выглядела она не так чтобы очень хорошо: бледная, с заострившимися скулами, с синими тенями под глазами. Может, рановато ее выписали из больницы? Может, не долечили?
– Привет, – сказал он беззаботно, сорвал с шеи галстук, повесил на ручку кухонной двери.
– Доброе утро, – ответила Лизавета вежливо, но как-то отстраненно. Может, обиделась, что он не сам забрал ее из больницы? Так она уже взрослая девочка, должна понимать, что у него есть обязательства, работа, личная жизнь, в конце концов. Он же не подписывался опекать ее до конца дней…
Макс подавил нарастающее раздражение, улыбнулся широко и беззаботно:
– Пахнет вкусно, а мне сваришь?
Она тоже улыбнулась, но не слишком радостно, не от души.
Кофе пили в молчании. Раньше, когда Лизавета не могла говорить, общаться с ней было легко и приятно, а вот сейчас, когда вроде бы имеются все предпосылки для полноценного диалога, поговорить по-человечески не получается. С обретением дара речи в ней что-то изменилось, появилась какая-то самоотстраненность, даже самодостаточность. От прошлой легкости не осталось и следа. Одно слово – домработница, наемная рабсила.
Настроение, еще с утра такое чудесное, непоправимо испортилось. Кофе оставлял во рту противное горькое послевкусие. Макс поморщился, отодвинул чашку, сказал, теперь уже без всякой улыбки:
– Все, я на работу.
– Вы придете ночевать? – Лизавета забрала со стола чашку.
– Что?! – Это уже было явным перебором. Какое дело, скажите на милость, домработнице – придет ночевать ее хозяин или нет?
Она почувствовала его раздражение, добавила торопливо:
– Я просто хотела узнать, готовить ли ужин.
– Не нужно ничего готовить, – Макс встал из-за стола. – Если что, перекушу бутербродами. И не жди меня, ложись спать, – добавил он чуть резче, чем стоило. Была у Лизаветы такая нехорошая привычка – не ложиться, пока он не вернется. Словно она ему не домработница, а мать родная. – Ты поняла меня?
Она молча кивнула, невоспитанная девчонка из Урюпинска…
* * *Лиза закончила уборку, присела на край дивана, отбросила со лба прядь волос, уставилась в экран неработающего телевизора. С момента ее возвращения из больницы прошло девять дней. За все это время Легостаев ночевал дома только три раза, – и Лиза ловила себя на мысли, что ей проще, когда его нет рядом. Это было плохо, но гораздо хуже было то, что и Макс явно тяготился ее присутствием. И не важно, что он сказал ей однажды – «оставайся». И даже то, что он подарил ей Дракона, ничего не значит. Ну, было и было.
Тогда, в прошлой жизни, все было другим: и Легостаев, и она сама. А теперь все изменилось, просыпалось прахом к носкам ультрамодных сапожек Лоры Лайт. Лиза Тихомирова не выдержала конкуренции.
Да о чем она? Изначально было губительным заблуждением противопоставлять себя, никчемную приживалку, лучезарной Лоре. И не заблуждением даже, а глупостью, детской блажью. У креативного директора гламурного издания Макса Легостаева есть свой собственный креативно-гламурный мир. Лора Лайт – неотъемлемая часть этого мира, а Лиза Тихомирова в нем транзитом, так, заскочила ковры пропылесосить, пыль смахнуть, тортик испечь…
Все, так больше жить нельзя! Она уже приняла решение и даже Ленке сегодня позвонила. Ей пора. Давно нужно было уйти, не путаться под ногами у Легостаева, не терзать собственную душу. Она и не догадывалась, что решиться будет так тяжело. Унижалась, терпела его отчуждение – и все не могла решиться. И за эту нерешительность ненавидела себя с каждым днем все сильнее.
Ей и оставалось-то совсем немного, следователь сказал – «последний разговор», а потом она может быть свободна. Вот она и цеплялась за этот последний разговор, пыталась оправдать свое малодушие гражданским долгом. Это – раньше, до принятия самого важного в ее бестолковой жизни решения.