Майор Ахмедов зарычал страшно то ли на нее, то ли на весь окружавший его мир. За такое грубое поведение он был тут же удостоен от мира — прогорклой мусорной волной в ноздри и до самого горла, от собаки — свирепой длительной демонстрации хищных клыков.
«Зверь, а не собака!» — подумал Гюль-Бала.
Когда милиционера вывернуло всего наизнанку, собака, как ему показалось, брезгливо поморщилась, после чего затрусила к воротам.
Промокнув рот и щетинистый подбородок платком, Гюль-Бала оглянулся: рядом никого, никто не заметил его в таком виде, да и была ли собака, тоже еще неизвестно. Подумаешь, собака. Разве не видел он настоящих волкодавов, тех самых, про которых говорят «зверь — сын зверя». Разве не ходил он на подпольные собачьи бои.
Марзия помогла мужу подняться на второй этаж.
Поднимаясь, майор на каждом марше громогласно требовал у тусклых ламп чая с лимоном. Марзия после каждого такого требования щипала его больно через пиджак и подталкивала в спину.
— Стерву пригрел! — возмущался женою майор.
Дома, конечно, Марзия сказала ему все, что о нем думает, но он не слышал ее.
— К моей могиле не подойдешь. В завещании напишу, чтобы не подпускали.
— Сначала околей, потом видно будет!
— Потом-потом… — эхом повторял майор, глядя на двоившуюся лампочку, пока жена расстилала матрас.
Марзия лежала с открытыми глазами, смотрела на ту же самую лампочку и думала о старике футболисте, который на «доску почета» попал, а на четки — нет. Потом она заплакала и не знала, почему плачет: то ли старика было жалко, то ли из-за армянской квартиры, то ли из-за того, что вдруг отчетливо поняла, что у времени нет ни часов, ни дней, ни лет, а есть только оно само, время, которое течет, и вот дотекло волнами своими до этого матраса на полу, до этой лампочки, будь она трижды неладной…
VIII
Гюль-Бала не хотел просыпаться, боялся горячих отсевок последнего неглубокого сна, но все же проснулся, растянул вдоль двух стен липкое зрение, а потом свернул его до береговой линии матраса, до своей многолетней попутчицы.
Попутчица лежала сбоку от него совсем как чужая, будто за двойными рамами. Какая-то даже и для Кавказа очень горбоносая и как будто приболевшая слегка, и что особенно насторожило милиционера — совершенно новая в новой армянской квартире.
Свет от сторожившего окно уличного фонаря отражался в зеркале шифоньера, долетал до шелковистого крепостного вала Марзии.
Во дворе выла собака, настойчиво звала кого-то.
Ясное дело, не его, не Гюль-Балу, но поскольку все, что происходило в Октябрьском районе города Баку, в той или иной степени касалось товарища майора, он поднял тяжелое тело и приказал ему незамедлительно следовать на кухню, и оно, привыкшее к самого разного рода приказам, послушно пошло, словно через что-то ватное насквозь.
Выпив с помощью ладони вкусной шалларской холодной воды из-под крана, Ахмедов выглянул на балкон, выходивший во двор.
Изящный узкомордый доберман пинчер сидел на том месте, где вчера мальчику делали обрезание и, высунув язык, грустно смотрел на милиционера.
Милиционер сказал ему, что он не луна, а собака все-таки не волк.
Доберман, однако, не думал уходить. Гюль-Бала, чертыхнувшись, покинул балкон, чтобы подставить под струю воды бухающую висками голову. Потом он насухо вытер свою седину полотенцем и, гулко прошествовав босиком до матраса с попутчицей, попробовал еще раз уснуть. И, чтобы это получилось с первой попытки, представил себе молоденькую Нигяр, лежавшую на боку по другую сторону от не подозревавшей ничего Марзии. Способ был старый, проверенный, причем не только в домашних условиях. Вскоре Нигяр ожила и даже начала щедро делиться одолженным из параллельных миров теплом. И все было хорошо, все было как всегда, в рамках закона и местной морали, но только ровно до того момента, пока Нигяр не взвыла по-собачьи.
И вновь Гюль-Бале пришлось вылезти из-под одеяла, отправив Нигяр к себе домой.
— Сделай да что-нибудь, ты мужчина или нет, — попросила Марзия-попутчица, чем окончательно вывела из себя милиционера.
«Смотри на нее, сомневается она! Погоди, я сомнения твои развею. Двор тоже пусть не сомневается! Пусть никто не сомневается в Гюль-Бале!» — твердил про себя Гюль-Бала, спешно разворачивая тряпку при свете услужливого фонаря. Потом он провел круглым приятно щелкавшим железом по своему волосатому бедру.