В столовой Грэнби упразднили из экологических соображений подносы, и это добавило обстановке чинности. Вероятно, теперь у школьников было меньше возможностей грохнуть всю свою еду, привлекая всеобщее внимание.
Что, если бы в следующем году Дориан Каллер подал заявление на должность преподавателя? Должна ли я была бы что-то предпринять? Следовало бы мне, ради собственной совести, что-то сказать, даже если бы никто не стал меня слушать?
Я была рада, когда к нам присоединился мистер Левин. Он все еще преподавал геометрию (все такой же педант, джентльмен и добряк), а его сын Тайлер, пешком ходивший под стол, когда я получила аттестат, был теперь аспирантом по энтомологии в Корнелле.
Я поддерживала разговор с мистером Левиным, но хочу вам сказать: Дориан проделывал это прямо в классе, господи боже. Однажды, вскоре после того как он начал прикалываться надо мной, я пришла на всемирную историю, а на доске было написано: «Я вся мокрая от тебя, Дориан — БК».
«Боди! — сказал он мне. — Боди, зачем ты это делаешь? Ты же знаешь, что могла бы просто сунуть записку мне в рюкзак. Я чувствую себя обесчещенным, Боди». Когда же пришел мистер Дар, Дориан сказал: «Мистер Дар, Боди домогается меня. Смотрите, что она написала».
По его голосу было понятно, что он шутит, поэтому мистер Дар только усмехнулся и не стал трогать надпись, пока ему не понадобилось что-то написать о Сулеймане Великолепном. Он повернулся ко мне, с губкой в руке, и сказал: «Не возражаете, если мы сотрем ваше любовное послание, мисс Кейн?» Я уже не помню, как отреагировала — надела улыбку и подняла большой палец? — но помню, что надпись все равно проглядывала этаким скабрезным призраком сквозь исторические заметки.
Мистер Левин подтвердил, что приемные требования в Грэнби повысились.
— Лучшие ребята всегда были умничками, — сказал он. — Как ты. Но худшие… какие-то ребята шли на дно.
Он по доброте своей забыл, что однажды я чуть не завалила геометрию; я печатала задачи на своем TI-81 [20] и передавала Джеффу Ричлеру, словно ему понадобился мой калькулятор, а он печатал решение и отдавал мне.
Если вы не помните, Джефф был тем парнем, который вставал на коллоквиуме и жонглировал апельсинами, делая объявления о ежегоднике, не обращая внимания на свист. Невысокий, с веснушками и густой щетиной на подбородке к третьему курсу, которую он называл «подарком от моих семитских и доисторических праотцов». Его папа был значительно старше мамы (у Джеффа были сводные братья и сестры, годившиеся ему в родители), и после того, как Джеффа сбагрили в Грэнби, они перебрались из Нью-Йорка в поселок для богатых пенсионеров в Бока-Ратоне. Джефф, похоже, слегка комплексовал из-за этого, хотя он и разыгрывал сценки о светских мероприятиях в четыре пополудни, скучных барбекю с древними соседями. Летом он подносил клюшки и мячи гольфистам и писал шедевральные письма друзьям по Грэнби, с карикатурами на полях.
Поскольку мне на ум пришел Джефф, я спросила мистера Левина, помнит ли он его. Я назвала его отчасти как антидот от Дориана Каллера, желая напомнить себе, что не все мальчишки в Грэнби были придурками.
— Мы вместе одолевали геометрию, — сказала я, хотя на самом деле Джефф получил высший балл, несмотря на нашу переписку, и стал известным экономистом.
В Грэнби Джефф практически не вылезал из темной комнаты. Ближайшая аптека «Здравая помощь» была в Керне, так что Джефф не только обрабатывал пленку для ежегодника и «Стража», но и халтурил для ребят, хотевших себе личные фотки. Даже тем, кто ходил в класс по фотографии, приходилось записываться в темную комнату, но Джефф получил ключ с правом неограниченного доступа в обмен на техподдержку. Я заставала его там в свободное время или после ужина. Я стояла, привалившись к столу, и мы разговаривали, а красный свет подсвечивал наши лица, словно костер.
Мистер Левин сказал:
— Я помню каждого ученика. Вы, может, думаете, у меня уже мозг переполнился за тридцать лет, но нет.
— Я не помню учеников даже с прошлого года, — сказала Фрэн.
— Проверьте его! — воскликнула одна из молодых учительниц с края стола. — Надо пойти взять ежегодник, типа за семидесятый!