Выбрать главу

Ибрагимбеков Рустам

У нас на углу

Рустам Ибрагимбеков

У НАС НА УГЛУ

К голому, без штукатурки, зданию нашей школы примыкало здание главного управления милиции, и два этих дома возвышались над скученными одноэтажными строениями, кривыми улочками, большим пустырем, невольно образуя единый архитектурный ансамбль, вызывающий у суеверных родителей острое предубеждение против нашей школы.

По всему пустырю возле школы, способному сохранять на многие недели дождевые лужи, были разбросаны, а местами аккуратно разложены большие камни, по которым после особо сильного дождя скакали школьники и милиционеры, чтобы перебраться через бурный поток, низвергающийся на пустырь и близлежащие улочки с нагорной части города.

А через некоторое время, когда наконец жгучее апшеронское солнце справлялось с потоком и пустырь начинал местами проступать среди мутных луж, обнаруживалось, что нецензурное название из двух слов, с давних пор закрепившееся за низиной, в центре которой располагалась наша школа, удивительно точно передает ее своеобразие - пустырь оказывался заваленным консервными банками, всевозможным тряпьем, дохлыми кошками и другими дарами щедрого дождевого потока.

Так обстояли дела в первые послевоенные годы, и в те времена в нашей школе учились отчаянные люди. И я тоже тогда некоторое время был отчаянным человеком. Я хорошо помню, как я им стал, как я был отчаянным я как это кончилось.

В классе я был самым маленьким по возрасту, по росту, поэтому в школе я не мог позволить себе сколько-нибудь заметной отчаянности, дома меня во всем ограничивал мой старший брат - сам в достаточной мере отчаянная личность. Но все-таки и мне удалось в те славные времена, когда отчаянность была возведена в ранг основной человеческой добродетели, хоть и недолго, пожить, сознавая свою полноценность и уж во всяком случае, не ощущая своей инородности в тогдашнем мире отчаянных людей.

На пустыре возле школы я отыскивал среди луж что-нибудь,, отвечающее моим представлениям о современных средствах нападения, и направлялся домой, чтобы почувствовать себя смелым, сильным и уважаемым человеком.

Он сидел на низкой скамейке перед зелеными, с облупившейся краской, воротцами. Обсаженные редкими кустистыми усами губы его судорожно дергались вверх, вниз, в стороны, проваливались куда-то в глубь большого беззубого рта, чтобы, появившись под крючковатым носом, продолжить свое беспрестанное движение.

Он увидел меня, как только я обогнул сапожную будку метрах в десяти от него, и тут началось самое смешное - он никак не мог проскочить в ворота: в ужасе бился в них, наскакивая то на стенку, то на закрытую левую створку.

Проскочив наконец во двор, он спрятался за мусорными ящиками. (Теперь он будет время от времени выглядывать оттуда, чтобы выяснить, ушел я или нет.)

Пока я кидал в него крысу, подобранную на школьном пустыре, а он бился в воротах и кричал, все уже собрались, и мне следовало теперь, как обычно, подержать его за ящиками минут двадцать, сопровождая это оскорбительными приглашениями выйти на улицу и поговорить со мной по-мужски, один на один. Но очень хотелось есть, и я решил сократить ежедневную программу, компенсировав это короткой, но эффектной импровизацией, - сделал вид, что направляюсь к нему за мусорные ящики. А когда он метнулся к лестнице, ведущей в маленькую комнатку над воротами, где жила его мать - дворничиха Зейнаб, я затопал ногами и заулюлюкал, что привело зрителей в сильное возбуждение. Особенно сапожника Давуда, который смачно выругался и забросил во двор здоровенный камень.

Я вышел на улицу и, насвистывая свою любимую песенку "Крутится, вертится шар голубой", направился домой.

Все называли его Элли-грамм - "пятьдесят граммов" в переводе на русский, но настоящее его имя было Энвер.

- Элли-грамм, - говорила, например, его мать Зейнаб, когда по утрам, выбежав на улицу, он потрясал над головой кулаками, яростно проклиная солнце, - Элли-грамм, сынок, успокойся, оно скоро потухнет, недолго ему еще жить.

Но чем выше поднималось солнце, тем сильнее ненавидел его Элли-грамм, и к полудню он, разъяренный, метался на углу, готовый сорвать злобу на любом прохожем. Жертвами оказывались самые различные люди: мужчины и женщины, старые и молодые, штатские и военные, и даже милиционеры, но они все, одинаково крича, мчались вверх или вниз по улице, преследуемые Элли-граммом, - случайных людей ввергали в ужас неожиданность и беспричинность нападения, старожилы же боялись его обезьяньей ловкости, удесятеренной бешенством силы, и прогрессирующей мстительности.

Все боялись Элли-грамма, а он - меня, пятнадцатилетнего очкастого мальчишку. Выяснилось это в тот вечер, когда он чуть не задушил сапожника Давуда, наступившего ему на руку. Давуд очень любил наступать на руки пьяным. Элли-грамм пьяным не был, но почему-то на третий день после возвращения разлегся на улице под окном своей матери. Впрочем, причина такого его поведения всем приблизительно была ясна - Зейнаб уже давно рассказывала на углу о том, что ее сын Элли-грамм сошел в тюрьме с ума и его скоро выпустят. Давуд, очевидно, забыл об этом или страсть взяла верх над осторожностью, но так или иначе он наступил сперва на одну, а потом на другую руку Элли-грамма. И чуть не распрощался с жизнью. Не помог ему и большой сапожный нож, которым он не упускал возможности замахнуться на каждого, кто ему не нравился.

На глазах у всех сидящих в этот вечер на улице Элли-грамм прыгнул ему на грудь, повалил на землю и принялся душить. Нож валялся рядом. Давуд выпустил его из рук, когда ему стало совсем плохо. У нас на углу не полагалось вмешиваться в личные дела соседей, и поэтому никто не мешал Давуду постоять за свою жизнь. Все окружили сапожника и сидящего у него на груди Элли-грамма и с интересом наблюдали за тем, как Давуд испускает дух. Кое-кто подбадривал его советами.

В тот вечер я впервые увидел Элли-грамма после возвращения его из тюрьмы. Я шел к бабушке, которая жила кварталом ниже нас, а когда, увидев двух сцепившихся на углу людей, я подбежал посмотреть на них, то сразу узнал в том, кто душил, Злли-грамма. За три года, что я его не видел, у него выросли длинные усы, а губы стали дергаться в разные стороны, и все-таки я узнал его сразу.

Давуд уже совсем перестал сопротивляться, только слегка подергивался, как курица, когда ей отрежешь голову, и водил ногами по асфальту, прочерчивая темно-синие полоски резиновыми подошвами сапог.

Элли-грамм обвел торжествующими глазами окруживших его людей. Когда они остановились на мне, уверенность в том, что,

оставив Давуда, он начнет рушить меня, ударила по животу,, подогнула мне ноги и заставила сесть на землю.

А он закричал так, как он потом кричал всякий раз, когда видел меня, почти застонал и, оставив Давуда, бросился к своим воротам.

Я сидел на земле. Позывы тошноты тискали мне внутренности, сводили челюсти, и я не мог разжать их, чтобы опорожнить рот.

Так я чувствовал себя, когда увидел Элли-грамма после возвращения его из тюрьмы, но именно в тот вечер я стал отчаянным - каждый день, возвращаясь из школы, я наслаждался страхом, который внушал Элли-грамму, а в еще большей мере впечатлением, которое его страх передо мной оказывал на всех живущих у нас на углу.

Поднимаясь по лестнице, я уже не свистел, а напевал. Мой старший брат не любил, когда свистели, а я боялся своего старшего брата, который был значительно отчаянней меня.

После того, как я поел, он послал меня в подвал за углем, и я пошел, потому что боялся его, а ведь была его очередь идти за углем.