— Сам захотел там работать или заставили? — спросил он.
— Не заставили, а предложили. В окружкоме сказали, что в ОГПУ я нужнее…
Старик задумался, прошелся по комнате:
— Ну что ж, Ваня, быть может, навсегда тебе такой путь определили. Под гимнастеркой чекиста душа должна быть чуткая и тонкая. Загубишь невинного человека — проклинать будут… Подумай об этом, взвесь все…
Как и все в молодости, я не любил поучений, надулся и замолчал, а отчим, заметив мое состояние, сказал:
— Не серчай, Иван. Не думай, вот, какой нашелся ангел-хранитель! Много еще врагов вокруг нас, и бороться с ними надо. Ты помнишь, как гонялась за мной колчаковская контрразведка, как шомполами перебили колчаковцы ноги твоей матери. Я за то, чтобы карать тех, кто прячет в землю хлеб и стреляет в сельских активистов из-за угла. Я за то, чтобы вылавливать и уничтожать врагов. Но все это надо с умом делать, чтобы сгоряча не обрушить свой гнев и кару народную на людей честных и неповинных. Вот так-то, елки-палки…
Это была моя последняя беседа с отчимом. Он уехал в Томск повидать родного сына и там умер.
А заменил мне его и стал наставником и другом на всю жизнь один из старейших чекистов-дзержинцев Иван Александрович Писклин. Спокойный и уравновешенный, никогда не повышающий голоса, человек удивительной выдержки, деликатности и врожденной интеллигентности. Именно он преподал мне азбуку работы в органах ОГПУ.
— Ты обрати внимание, — говаривал мне его помощник Миша Дятлов, — товарищ Писклин даже самого Кузеванова допрашивает спокойно, не произнося ни одного бранного слова…
Слово «даже» значило много. Всем было известно, что колчаковский каратель Кузеванов уничтожил сотни невинных людей.
Писклин долго и кропотливо разыскивал по всей Сибири Кузеванова, скрывавшегося под чужой фамилией, наконец, с риском для жизни арестовал его и после многих допросов вывел на открытый процесс. Десятки искалеченных и чудом уцелевших жертв садиста Кузеванова выступали свидетелями на процессе.
Мое знакомство с Писклиным началось очень просто. Он положил передо мной на стол несколько папок со следственными делами и сказал:
— Приведете их в порядок, подшейте документы, а попутно изучите существо дел.
Спустя некоторое время он принес книгу воспоминаний о Феликсе Дзержинском.
— Читали?
— Нет.
— Советую прочесть.
Это был его экземпляр. Множество раз читанный и перечитанный, с подчеркнутыми строчками и пометками на полях. Я открыл наугад, прочел подчеркнутое и запомнил на всю жизнь:
«Настоящее несчастье — это эгоизм. Если любить только себя, то с приходом тяжелых жизненных испытаний человек проклинает свою судьбу и переживает страшные муки. А где есть любовь и забота о других, там нет отчаяния».
После двух месяцев работы Писклин дал мне два следственных дела — бандита Круглякова и братьев Якова и Тихона Астанковых.
— Будем считать, что первый курс «академии» вы закончили, — дружески улыбнулся Иван Александрович, — пора приступить к самостоятельной работе.
Я смутился. Мне показалось, что еще не очень готов к самостоятельной работе, а главное, я хорошо знал Астанковых, они были из одной деревни со мной. Сказал об этом Писклину.
— Тем лучше, — ответил он, — я сознательно даю вам это дело, изучите его и разберитесь. Доказать виновность — это еще не все. Нужно установить причину совершенного преступления. Изучение жизни человека и его окружения — вот ключ к раскрытию сути дела.
С бандитом Кругляковым было все ясно. Сын кулака, пойман с оружием в руках, на его счету убийство сельского активиста и поджог колхозных построек.
Куда более сложным оказалось дело Астанковых.
Авторы нескольких заявлений, подшитых к делу, утверждали, что братья Астанковы выступают против Советской власти, отговаривают мужиков вступать в колхоз, угрожают активистам, и что вообще они эксплуататоры и «прочая гидра».
Вызываю на допрос Тихона Астанкова. Мужик двухметрового роста, большой физической силы и тем не менее в деревне не было смирнее и скромнее человека, чем Тихон. Я знал его с детства. Мне было двенадцать, когда я стал управлять лошадьми, запряженными в лобогрейку. И великана Астанкова я называл тогда «дядя Тихон».
Он вошел, поздоровался, осторожно сел на стул. Разговор не клеился. Все мои попытки вызвать Тихона на откровенность не увенчались успехом. И тогда я спросил:
— А помните, дядя Тихон, как мы с вами лобогрейкой подрезали крыло перепелке? Вы перевязали ее и отпустили.