И — в самую последнюю очередь — ее лицо: бледное, анемичное и изнуренное, каким я его помнила. Лицо, по которому невозможно определить возраст человека, ибо даже сейчас, в молодости, оно казалось осунувшимся и изможденным. В данный же конкретный момент, ко всему прочему в придачу, оно выглядело усталым и перекошенным — такой, когда она работала у меня в доме, я ее ни разу не видела. Уголки губ обвисли, сами губы совершенно бесцветные: Эйлин до того устала и ей так хотелось попасть домой, что она даже не подкрасилась.
Подойдя к подъезду, она сначала увидела машину, и, как ни странно, на мгновение ее взгляд скользнул по мне, но меня не узнала. Причем никакая это была не уловка: ее никто не интересовал, слишком уж она вымоталась, чтобы еще обращать внимание на людей на улицах. Поскорее скользнуть в подъезд и подняться по лестнице, туда, домой — все, о чем она мечтала.
Я не уверена, что мой голос сослужит мне добрую службу, к горлу подступил комок.
— Эйлин, — тихо и сдавленно позвала я.
Казалось, она не услышала и поднялась на несколько ступенек крыльца.
— Эйлин! Погодите!
Девушка остановилась, повернулась, посмотрела на меня и только тут узнала.
На лице у нее появилось сердитое выражение, и она уже хотела было снова повернуться и пойти дальше.
Мне казалось, я силой сорвала себя с места, к которому будто приросла, там, рядом с машиной. Оказавшись перед крыльцом, я ухватилась одной рукой за перила, а другую умоляюще протянула к Эйлин. Она возвышалась надо мной, поскольку стояла на ступеньках.
Затем опустила руку, даже не сообразив толком, зачем я ее поднимала. Возможно, в попытке задержать ее, а возможно, и в молчаливой мольбе.
— Разве вы меня не узнаете? Я — Джин Рид.
— Я вас узнала, мисс Рид. — В ее голосе чувствовался холодок обиды.
И больше ничего, несколько агонизирующих секунд. Я подняла на нее взор, она смотрела на меня сверху вниз. Словно мы взаимно друг друга загипнотизировали.
— Это… это случилось, — заикаясь сказала я. — Не знаю, известно ли вам… Вы знали? Но это случилось.
И услышала, как она с мягким шипением втянула в себя воздух.
— Я… я не… знала, — как сквозь вату доносились до меня ее слова. — Мне даже не пришлось взять в руки газету — до того устала. Газету домой прежде приносил отец, но поскольку он умер…
Что она говорит, я осознавала, но не видела, чтобы она говорила. С моим зрением что-то случилось. Ее образ растворился, разбился на мелкие кусочки, как изображение луны на воде, отодвинулся в уголки глаз и не попадал в фокус. Я почувствовала, что моя голова опустилась, будто чья-то рука изо всех сил нагнула ее вниз, а лоб оказался на железных перилах; она так и осталась лежать там, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, от виска к виску, словно путем благодатного прикосновения к холодному гладкому железу желая избавиться от невыносимого внутричерепного давления.
Я почувствовала, как ее рука легонько коснулась моей головы, точно она хотела облегчить мою боль, но тут же снова отскочила, будто испугавшись собственной наглости.
Когда я посмотрела вверх, ее лицо снова соединилось, стало единым целым. Мне достало одного-единственного взгляда, чтобы убедиться, что в ее лице определенно нет ни мстительности, ни злорадства по поводу моей боли. Будь они в ней, все бы непременно проявилось, она бы их нипочем не утаила. Это представление о ней, полученное за одно мгновение, так и осталось во мне с тех пор.
В ней не было враждебности.
Ее лицо исказилось от сочувствия мне. В нем отражался страх, не меньший, чем тот, который охватил меня. На нем также проступила беспомощность, возможно, даже большая, чем испытываемая мной, и еще слабость, беспредельная слабость, приглушенная, пассивная, путающаяся. И вся она представляла собой воплощенную слабость, ее даже швыряло из стороны в сторону. Однако никакого недоброжелательства, чувства личной победы, выраженного в мрачном удовлетворении, я не прочла на ее измученном лице. И удостоверилась в этом больше, чем когда-либо прежде, за тот один-единственный взгляд, которым ее окинула.
— Эйлин, мне следовало бы прислушаться… — прошептала я.
— Я вас не виню. Вы сделали все, что должны… Невозможно изменить… — Ее руки, которые она держала у пояса, бессильно упали, слегка закачавшись. Я заметила, как задрожал бумажный мешочек, который она держала. — Он?.. Он был там?
— Не знаю, — тупо сказала я. — Я так и не услышала… Ждала весь день… Был ли он на борту… Должно быть, был… Я пыталась дозвониться до него вчера вечером, перед тем как самолет взлетел, но опоздала…
— Это не могло ничего изменить. Что бы вы ни делали. От судьбы никуда не денешься.
Ночь казалась мне темнее, чем на самом деле: темнота заполняла меня изнутри; я едва видела ее лицо перед собой. Воля, волеизъявление затухало подобно мерцающему пламени свечи, угасающей в темноте, горящей все слабее и слабее, оплывающей в небытие. Оставляющей вечную, без единого лучика, ночь фатализма, предопределения, чтобы та задушила нас, ее саму и меня тоже.
Но тут я воспротивилась и стала бороться, уговорила мерцающее пламя разгореться посильней. Нет! Нет! Нет! Есть воля. Есть власть. Есть импровизация. Вещам не предопределено иметь место, происходить; они просто имеют место, происходят, непроизвольно, спонтанно. И пока они не имели места, о них не знали, они нигде не ждали, их просто не было. Они обретали свою сущность только после того, как происходили, имели место.
Эйлин увидела, что меня всю так и трясет в страсти мятежа. Но уверена, что ничего не поняла, приняв за страх или трагедию потери. Только как бы не так, тут шла совсем иная битва — битва духа: там, на ступеньках крыльца многоквартирного дома, разум отстаивал свои позиции против сил тьмы.
— Зайдите на минутку ко мне домой, — сжалившись надо мной, пригласила она. — Вам плохо, вы устали…
Я покачала головой и не сдавалась. Пламя снова гасло, я чувствовала это. Ему нечем было питаться.
— Если бы только он не улетел тогда. Если бы только подождал до следующей недели…
— Он должен был полететь, — мягко утешала она. — Точно так же, как вы должны были уволить меня. Точно так же, как вы должны были не дозвониться ему. Вот почему, пытаясь предупредить, я совершила глупость. Однако такие уроки трудно усвоить, то и дело забываешь…
Я с неожиданной силой зажала уши руками, чтобы не слышать ее, и покачала головой из стороны в сторону:
— Нет! Нет! Неправда! Я не стану слушать! Ему вовсе не обязательно было лететь! Что угодно могло задержать его, сущая мелочь, соломинка на ветру…
— Ничто не могло задержать его. Просто вы ничего не знаете, не верите в предопределенность. У меня тоже ушло много времени, чтобы понять. Вы же видели, что я натворила, когда попыталась предупредить вас… Как будто что-нибудь могло задержать его!
Руки мои опустились, освободив уши. Она не знала, что именно сейчас произошло. Я даже не уверена, что знала это сама. Пламя свечи погасло. Внутри меня и снаружи, как и везде в мире вокруг меня, стало очень тихо и очень темно. Больше уже не за что было бороться. И не против чего.
Она стояла, наблюдая за мной, а не гадая. Ее собственная душа, вероятно попроще, не боролась никогда.
— Жаль, что… Может, чем-нибудь помочь? — выговорила она наконец.
Я подняла глаза, потянулась и взяла ее за лацкан пальто:
— Эта ваша подруга, эта персона… Эйлин, отведите меня к ней. Позвольте мне узнать. Они все… Неужели из четырнадцати никого не осталось в живых? Вот почему я и пришла к вам. Мне не вынести ожидания. Это ведь как нависший над тобой топор, который должен упасть, а он все не падает и не падает.
Она прикусила губу, сомневаясь.
Я еще сильнее потянула ее за пальто:
— Эйлин, позвольте мне хотя бы пойти с вами… Позвольте мне узнать… Вы говорили, это ваш друг…
— Да. — И тут же продолжила: — Он не любит, когда к нему пристают с подобными вопросами. Если узнает, что сказала вам, ему очень не понравится. Он не хочет, чтобы о нем знали другие — ну, посторонние, вы понимаете.