Мне пришлось подождать, и он таки позвонил, хотя и не сразу.
— Всего лишь мера предосторожности, — извиняясь, произнес он. — Номер, о котором вы меня спрашивали, 1805, один-восемь-ноль-пять.
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто щегольское желтовато-коричневое пальто. Наверх я больше уже никогда не понималась и никогда его ни о чем не спрашивала. Он уже мне больше ничего не рассказывал. Я была рада, что он ничего не рассказывает…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто сшитое по последнему писку моды пальто зеленого цвета…
Я сидела, поджидая его, на плечи было накинуто элегантное черное пальто… Так сидела я много раз. Столько, что уже и счет потеряла. Перед одним и тем же домом, перед одним и тем же подъездом. У меня перед глазами две сужающиеся линии сходились и терялись вдали. Дома, стоявшие по обеим сторонами улицы, становились все ниже и ниже, пока, казалось, совсем не зарывались в землю. Все представало в каком-то темном свете, словно подули пылью от древесного угля, а потом втерли ее во все предметы.
Над головой — звезды, они, казалось, сжимаются и расширяются, точно необыкновенные живые поры в небе. Они стали частью моего состояния. Они стали его олицетворением.
А внизу на улице — я, одна в машине, сижу совершенно неподвижно. Порой сидела не шевелясь по нескольку минут кряду. Иногда наблюдая, как дымок моей сигареты перетекает через верхний угол ветрового стекла и уплывает в темноту с другой его стороны. А один раз, по-моему, я повернула запястье и посмотрела на часы, поднеся их поближе к приборной доске, что они показывали, сейчас не помню. Пожалуй, и тогда не осмыслила этого. Просто посмотрела на часы в силу привычки.
Если не считать такой мелочи, я вообще не шевелилась. Сидела, дожидаясь отца, совершенно неподвижно.
И вдруг увидела его в подъезде, и он, наверное, простоял там с минуту или две, прежде чем я его заметила. Он не просто задержался на мгновение, а стоял совершенно неподвижно. Очертания его фигуры стали нечеткими, размытыми, как будто если долго стоять на одном месте в стихии, называемой ночью, она начинает подтачивать вас по краям и поглощать.
Я толкнула дверцу машины, чтобы ему не пришлось открывать ее самому. Он, похоже, даже не заметил мой жест, а если и заметил, так вроде как не понял, для чего я так поступила. Ко мне не приблизился.
Наконец отец сделал на ощупь один шаг. Причем не в ту сторону — если бы он туда последовал, ко мне бы не попал.
— Папа, — позвала я, — иди сюда. Здесь я.
На мгновение мне даже показалось, что у него что-то с глазами. То ли там было слишком темно и он никак не мог адаптироваться к уличному освещению, то ли…
Затем он неуверенно повернулся и направился ко мне. Я увидела, что глаза тут совершенно ни при чем. Что-то случилось с его лицом. Со всем его лицом. Казалось, будто минуту назад прямо перед ним прогремел взрыв и оно еще не пришло в норму после сотрясения и ошеломляющего опустошения, которым подверглось. А может, отблеск взрыва все еще играл на его лице, поскольку в нем была какая-то фосфоресцирующая бледность, наподобие отбрасываемого зеркалом и отражаемого водой света.
Он не сумел попасть в дверной проем. Я видела, как его пальцы, вытанцовывая, ощупывали верхнюю раму и ничего не находили, хотя проем зиял прямо перед ним.
— Тебе плохо, ты заболел, — заволновалась я. — Что случилось?
— Помоги мне влезть в машину, — попросил он.
Я кое-как втащила его, и он тяжело опустился на сиденье рядом со мной. Машина даже слегка покачнулась.
Заметив, что он пытается нащупать ворот, я быстро его расстегнула и отпустила галстук.
— Пройдет, — с трудом прошептал он. — Не обращай внимания.
Я вытащила его носовой платок и принялась прикладывать ему ко лбу — то в одном месте, то в другом.
— Ты похож на привидение, — прошептала я.
— Так оно и есть, — выдохнул он. — Я и есть привидение.
Его голова вдруг повалилась на рулевое колесо. Он оказался за «баранкой», потому что, давая ему место, я отодвинулась. Его лицо попало между двумя спицами: казалось, он уставился в пол автомобиля. Руки безвольно опустились на ободок «баранки», точно он совершенно выдохся, пока вел машину.
Тело его вздрогнуло раз или два, но он не издал ни звука и не проронил ни слезинки. Отец уже так давно не плакал, что позабыл, как это делается.
Я на мгновение обхватила его рукой за плечи и прижалась к нему. Теперь уже мы оба склонились над «баранкой».
— Ничего, — успокаивал он. — Не обращай внимания.
Отец снова выпрямился.
— Тебе что-то сказали? Потому ты такой?
В ответ он только покачал головой, потом, правда, после некоторого перерыва, с трудом выдавил из себя: «Нет». Это были расчлененные кусочки лжи.
— Наверняка что-то сказали. Отправляясь туда, ты был в полном порядке.
Я чувствовала, как во мне нарастает истерия. Лихорадочный испуг, получивший искру от отца.
— Что он с тобой сделал? Скажи мне: что?
Я схватила его за лацканы пиджака и принялась трясти, как упрямого ребенка. Даже всплакнула от бессильного гнева.
— Расскажи мне. Ты обязан рассказать мне. Я имею право все знать.
— Нет, — стоял на своем он, а немного погодя добавил: — Только не это.
— Я имею право знать. Я — Джин… Посмотри на меня. Отвечай. Что он тебе сказал, раз у тебя такой вид и ты так себя ведешь?
— Нет, — устало возразил он. — Не могу я тебе ничего сказать. Не скажу. — Он запрокинул голову на спинку сиденья и уставился вверх, совершенно опустошенный.
— В таком случае я поднимусь к нему и спрошу сама! Если ты мне не скажешь, я заставлю его все мне рассказать!
Открылась и закрылась дверца, я вышла из машины.
Он резко поднял голову и в неожиданном страхе, от которого я только ускорила шаг, громко крикнул мне вслед:
— Нет, Джин, не надо! И близко к нему не подходи! Ради Бога, не ходи туда… Я не хочу, чтобы ты знала, не хочу, чтобы ты знала!
Влетев в подъезд, я взбежала, рыдая, по лестнице. Слезы возмущения душили меня. Мне ничего не оставалось, как бросить вызов тому, что сделало отца таким. Совершенно позабыв о своих страхах, неслась навстречу неведомой угрозе, готовая с ней схватиться.
Подойдя к двери, той заветной двери, громко в нее забарабанила, ухватилась за ручку и сама же открыла ее, не дожидаясь, когда хозяин скажет «да» или «нет», «войдите» или «подождите». Я не медлила, не спрашивала разрешения войти, я дала его себе сама.
Он с трудом поднял голову и посмотрел на меня, и это было его единственное движение. Лишь слегка поднял голову. В остальном же полностью сохранил позу, так что рука, будто в грустной задумчивости прижатая к виску, осталась в том же положении, все еще изогнутая, но уже ничего не поддерживающая.
Томпкинс молчал. Тень от торчавшей руки косо падала на нижнюю часть его лица, отчего получалось тусклое пятно, словно здесь забыли побрить.
— Что вы сделали с моим отцом? — вспыхнула я. — Что вы ему сказали?
Он по-прежнему молчал.
Я прикрыла за собой дверь:
— Что здесь только что произошло?
Рука наконец упала, и пятно тени исчезло с лица.
— Не спрашивайте меня. Идите своей дорогой. Поезжайте с ним. Поезжайте сейчас с ним домой, — произнес он успокаивающе, как говорят с капризным ребенком.
Мой голос стал еще крикливей:
— Я не могу. Не могу жить с ним таким. Вы должны сказать мне, должны сказать мне, должны сказать!
Он встал со стула — то ли оробел и пытался как-то защититься от моей вспышки гнева, то ли упорно намекал на то, чтобы я уходила.
— Я ничего с ним не сделал.
— Сделали. Наверняка вы. Кто же еще? До того, как он вошел в эту комнату, он был совсем другим, а теперь, когда вышел… — Не произнося ни слова, Томпкинс встал и ухватился за спинку стула. Я его дочь. Имею право знать. Как вы можете спокойно смотреть на мое отчаяние? Что вы за человек? — захлебывалась в своем горе.