— Добрый вечер, Эйлин. Отличный сегодня денек, а?
— Превосходный, мисс, — с жаром отозвалась она. — Хорошо прокатились?
— Очень. А если бы вы видели, какие я цветы привезла!
Она вышла, что-то подала, снова вышла.
И почти тут же вернулась и, еще не дойдя до стола, сразу от двери буфетной заговорила с нарочитой беззаботностью:
— Денек просто на редкость! А солнце какое!
— Не будем повторяться, — мягко сказала я. Мне еще хотелось добавить: «Делайте свое дело, развлекать меня не нужно», но это, пожалуй, могло ее обидеть.
В тот момент она ставила передо мной тарелку, и я заметила, что тарелка дрожит, не будучи ни слишком тяжелой, ни слишком горячей.
Я подхватила тарелку и мягко опустила ее на стол.
— У вас так дрожит рука, — мягко заметила я. — Вам надо следить за собой.
Миссис Хатчинс, видимо, прочитала тогда в холле мои мысли и напомнила ей, что, обслуживая меня, она не должна забывать о приветливости. Маятник качнулся в другую сторону. Эйлин была возбуждена, она не знала, как себя вести, и, по-моему, из двух крайностей выбрала худшую.
— Такие дни в это время года, — опять начала она, — большая редкость. Если уж здесь так приятно, можно себе представить, как хорошо на поле для гольфа: лучшего дня для вашего…
Она замолчала, словно затормозила, — дрогнув всем телом. И, точно в последней попытке удержаться, ее рука взлетела вверх, ладонь прикрыла рот. Метнув взгляд в сторону отцовского места за столом, Эйлин потупилась. Она опустила руку, как бы желая исправить промашку, но теперь словно утратила дар речи и погрузилась в тупое молчание. Она стала медленно-медленно пятиться. На лице ее был написан ужас.
У меня самой к горлу подступил комок. Комок гнева. Но я не позволила голосу наполниться гневом, изо всех сил сдерживала себя, и голос мой прозвучал ровно, почти тихо:
— С отцом ничего не случилось. Не понимаю, почему бы вам не говорить о нем без этих ужасных недомолвок и гримас.
Я со вздохом встала из-за стола. Увольнять мне еще никого никогда не приходилось.
— Убирайтесь! — сказала я. — Это, наконец, невыносимо! Сделайте одолжение — убирайтесь отсюда! Получите у миссис Хатчинс месячное выходное пособие и… пожалуйста, уходите.
В глазах у нее блестели слезы, губы дрожали.
— Я же ничего такого не сделала, мисс. Вы несправедливы.
Отвернувшись, я намеренно смотрела в сторону.
— Нет уж простите. Вы заварили эту кашу, и я вам тут ничем помочь не могу. Зла на вас не держу — если это вас хоть чуточку утешит. Вас ни в чем не виню. Просто, когда вы уйдете, нам обеим станет легче.
Она уронила голову — вероятно, чтобы я не видела, как ее лицо превращается в красную плаксивую маску. Потом, так и не подняв головы, вдруг стала как-то странно кружиться — не на одном месте, а описывая все большие и большие круги (так иногда разворачивается при недостатке места колесный транспорт), — и наконец, как-то чудно семеня, выскочила из комнаты. Ручаюсь, столь смехотворного ухода никто еще никогда не видел. Я почувствовала себя низкой и бесчувственной. Но ведь поступала так, как мне подсказывало сердце, и если человек хочет быть честным с самим собой, он не может поступить иначе.
Я выкинула ее из головы, как выкинула из комнаты и из дома. Ей теперь нигде не было места, и я решила, что со всем этим покончено.
Наступил понедельник, догорел до полудня и стал клониться к вечеру. Чувства безопасности, невредимости, уверенности в будущем — все это привычки, от которых не так-то легко избавиться. Чтобы совладать с любой привычкой, хорошей или плохой, требуется время, во мне же они засели крепко. В мире не было ни страха, ни чего-либо похожего на испуг, машина ровно катила по дороге, солнце приятно грело плечи через ткань моего свободного кашемирового пальто, лицо ласкал легкий ветерок, спутник скорости. Я остановилась набрать бензина в бак и дала парню, который меня обслуживал, пятьдесят центов: его глаза так дружески мне улыбались. Скорее всего, я смотрела на него как на собственное отражение в зеркале — впрочем, это не имело значения.
— Симпатичная тачка, — восхищенно сказал он.
— Пай-девочка, — согласилась я. — Никогда не вредничает.
Крохотная девчушка помахала мне на одном из перекрестков, и я, высоко подняв руку, ответила ей. Маленькой я тоже любила махать проезжающим мимо, и мне бывало больно, если меня не замечали. Я не хотела, чтобы этой малышке тоже стало больно.
Бросив взгляд на часы, увидела, что скоро шесть. «Пожалуй, надо развернуться и катить обратно, — сказала я себе. — Вернешься поздно, создашь для всех проблемы на кухне».
Впервые за весь день я подумала об отце. По нашим часам шесть, значит, на Тихоокеанском побережье три. Разница в три часа. Ему еще предстояло провести шесть часов в Сан-Франциско. Вылет в девять по местному времени.
И тут я снова вспомнила о ней или, скорее, о том, что же именно она имела в виду. Воспоминание только вызвало у меня мимолетную улыбку, а Эйлин продолжала стоять рядом и стучаться в дверь моего разума. Я упорно не хотела открывать и впускать ее. Но она, оказавшись у порога, не желала уходить, не желала оставлять меня в покое.
Солнце уже садилось и больше не грело, но это, конечно, объяснялось поздним часом, а не моими мыслями. Я застегнула пальто и поудобней устроилась на сиденье, чтобы не озябнуть на свежем ветру.
Миновав здание телеграфной компании «Вестерн юнион», я какое-то мгновение наблюдала в зеркало заднего обзора, как оно уплывает от меня.
Не знаю, почему вдруг съехала на обочину, дала задний ход и медленно двинулась к тому месту, мимо которого только что проехала.
Остановившись, вышла из машины и направилась к зданию. У меня не было никаких определенных мыслей вроде: «Я вхожу сюда, чтобы сделать то-то и то-то». Я просто вошла туда, села за стол, придвинула к себе картонку с бланками и, взяв прикрепленный цепочкой карандаш, начала писать печатными буквами:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН-ФРАНЦИСКО
ВОЗВРАЩАЙСЯ ПОЕЗДОМ ВМЕ…
Тут я остановилась и огляделась по сторонам, совершенно не задумываясь о том, что меня окружало. Молочно-белая люстра под потолком, уже зажженная, хотя на дворе еще было светло. Низкорослый рассыльный, с виду лет двенадцати, на самом же деле, наверное, гораздо старше, в оливково-серой униформе, сидевший болтая ногами на скамье у стены в ожидании, когда надо будет нести очередную телеграмму. Мужчина у стойки, заполняющий бланк и механически подсчитывающий слова, даже не читая их. Толстенький кубик белых листков на стене — отрывной календарь, на самом верхнем — черное «16».
Я опустила взгляд, скомкала бланк, бросила его в корзину и начала снова:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН ФРАНЦИСКО
ВЫЛЕТАЙ ДНЕВНЫМ РЕЙСОМ ВТОРНИК ВМЕСТО СЕГОД…
Текст оказался еще хуже.
Я спросила себя: «Зачем ты это делаешь?» — и не могла найти ответа. «Ты что, нервничаешь? Нет, разумеется, нет. Ты что, боишься? Разумеется, нет. Неужели ты и вправду поверила в такую чепуху? Не будь дурой! Тогда в чем же дело? Ты ведь знаешь, как он бы к этому отнесся, правда? Он бы просто рассмеялся и после постоянно подшучивал бы над тобой. Нет уж, лучше ничего не посылать».
Я положила карандаш, и от цепочки, которой он был привязан, на стеклянной столешнице образовалась замысловатая арабская вязь.
Встав, я направилась к двери, но тут же вернулась, оторвала верхний листок блокнота с незаконченной телеграммой, скомкала его и бросила вслед за первым, чтобы адрес случайно не попал в чужие руки, и решительно вышла.
На обратном пути стало уже довольно прохладно. Солнце село, на дорогу опускались сумерки, ветер так и норовил укусить, и, оказавшись наконец дома, я испытала чуть ли не радость. Не часто я возвращалась с прогулок в одиночку в таком хорошем настроении.
В тот вечер прислуживать мне миссис Хатчинс поставила пышущую здоровьем приветливую шведку, и каждый раз, стоило ей войти, в комнате становилось как-то теплее, хотя, будучи новенькой, она чувствовала себя еще очень неуверенно и допускала много промашек. Мне стало интересно, с чего это вдруг я осознала, будто в комнате недостает тепла. В ней ведь, казалось бы, должна сохраняться прежняя атмосфера. А поскольку другая женщина уже ушла, а комнате осталась именно я, мне пришло в голову, что вся эманация исходит от меня и что виной всему я.