— Жаль мне вас, Петр Семеныч.
Сказал и ушел.
Ему меня жаль. Пожалел! Не надо меня жалеть, Цыганков. Себя жалей. А меня не надо жалеть. Я солдат, а солдату меньше всего нужна жалость. У солдат долгая жизнь, а у таких же, как ты… У солдат одна цель — выиграть бой.
Кто это сказал? Не мои это слова. Это сказал отец Лены. Знал бы он, старый солдат, что происходит со мной… Он-то был настоящим воякой… Он многое знал…
Когда это было? Когда я узнал его? В сорок девятом было. Я работал тогда заместителем начальника цеха в Магнитогорске, а Лена кончала институт и у меня в цехе проходила преддипломную практику. Я и познакомился с нею там. Честно признаться, я не сразу обратил на нее внимание. В то время мне не до женщин было: из цеха не вылезал и забыл вроде бы, что он существует, прекрасный пол. Мне было тогда около тридцати, приятели уже посмеивались, называя меня старым холостяком. Практика у студентов была два месяца, и за эти два месяца я так и не разглядел Лену. Разглядел ее дня за три до отъезда. Шел по цеху, смотрю, сидят мои практиканты, орут какую-то шальную песню и на меня глядят нахальными глазами. Я разогнал их и едва отошел — услышал:
— Наполеон Иванович!
— Полководец!
— Просто воображала!
А одна сказала тоненьким голоском:
— До чего же не люблю, девочки, начальство… Ужас!
Не знаю уж почему, но меня этот тоненький голосок разозлил. Не слова разозлили, а сам голос. Я обернулся и увидел ее. Худенькая, с дерзкими глазами, она стояла подбоченясь, смотрела на меня и ухмылялась. И я растерялся от ее ухмылки, и злость моя прошла.
— Вот начальство напишет тебе отрицательную характеристику, что делать будешь?
— Бороться, — сказала она, — за справедливость.
— Ну борись, — сказал я и ушел.
А к концу смены бросил все дела, побежал из цеха и будто бы случайно встретился с нею у проходной. Три дня до ее отъезда я не работал, я отлынивал от работы. И когда провожал ее, уже знал — женюсь. Она не знала еще, а я знал. Знал, что кончилось мое холостяцкое житье. И написал ей об этом.
Письма ее были трогательны и нежны. Я никогда не получал таких писем и ласковых таких слов никогда не слышал — откуда только она их выискивала? Я тоже старался писать ей ласково и нежно, но ничего у меня не получалось — мои цидульки были коротки и сухи, наверно, как производственный рапорт. Однако, как ни удивительно, они ей нравились, она даже удивлялась, что я не такой уж, оказывается, сухарь, что и во мне есть, оказывается, нечто человеческое.
Месяца через три я выбрался в Москву. Лена встретила меня в аэропорту с букетиком цветов, и я, увидев эти цветы, увидев ее матовое от волнения лицо, испугался, потому что не знал, как отвечать на такую любовь. Потом-то я привык и к цветам и к ее глазам, но тогда оробел: я любил ее, конечно, но так… так я не мог любить. Я для нее был целым миром, она же для меня только малой его частицей. Кто знает, может быть, потому-то и не очень сложилась наша жизнь, что Лена сразу выплеснула всю свою любовь.
Она встретила меня в аэропорту и сказала, что поведет домой знакомиться с родителями. Ну что ж, знакомиться так знакомиться.
Мы дошли до Охотного ряда, я устроился в гостинице — я в «Москве» всегда останавливался, — и мы отправились к Лене. Жила она на Пушкинской площади, напротив кинотеатра «Центральный».
До сих пор помню чувство, которое я испытал, когда открылась дверь и я увидел высокого, круглолицего человека в генеральском мундире. Он был в полном параде, сиял золотом нашивок и орденов. Ордена звенели волшебным звоном. Он был величествен, он был, как памятник, монументален и огромен. Он был из другого мира, недосягаемого для меня, из того мира, который управляет такими, как я, который решает судьбы таких, как я. Я увидел его и почувствовал себя младшим лейтенантом, жалким, забрызганным фронтовой грязью, пропахшим потом младшим лейтенантиком, напуганным встречей с недосягаемым начальством, во власти которого или наказать тебя, или наградить.
— Ты уходишь, папа? — спросила Лена.
— Ну, — ответил он. И я подумал, что он, очевидно, из сибиряков: «ну» в Сибири означает «да».
— Все равно, обожди. Познакомься.
Он скользнул по мне взглядом, дал притронуться к руке и величественно ушел в глубину огромной квартиры.
— Ну его, — сказала Лена, — проходи. И не обращай внимания. Это он так, он любит выкидывать штучки-дрючки. Сейчас сам приползет.
Она провела меня в свою комнату, но генерал к нам не приполз. Он ушел. Я слышал, как закрылась за ним дверь. Он не хлопнул ею, он просто закрыл ее за собой нормальным образом, но мне показалось, что дверь грохнула, как залп артиллерийского дивизиона.
— Ушел, — удивившись, констатировала Лена и крикнула: —Мама, ну где ты там?
— Иду, иду, — ответили ей из передней, и в комнату вошла женщина с удивительным каким-то лицом, посмотрев на которое я сразу успокоился и сразу почувствовал себя так, словно много раз бывал в этой квартире и давно уже знаком с ее обитателями. У нее было некрасивое лицо. Круглое, курносое, очень простое, очень русское, деревенское, что ли, лицо. Слишком простое для жены столь величественного генерала. Доброта и ласковость были в ее улыбке, в ее глазах, и еще смущение было в них, словно не я пришел к ней в дом, а она ко мне пришла и извинить просит, что пустяшным делом своим оторвала занятого человека от важной его работы. Ясные такие лица бывают у очень честных, чистых людей. Такие лица бывают только у матерей. У девушек я не видел таких лиц, а у матерей видел. И у моей матери было такое лицо — другое, но все же такое.
Мы пили чай. Мать Лены ни о чем не расспрашивала меня: кто я такой, откуда взялся, — она посидела с нами и ушла, оставив нас вдвоем.
Часа через два вернулся генерал. Нарочито громко спросил:
— Сидят?
Мать что-то прошептала в ответ.
— Помалкивай, — сказал он. — Время позднее: пора и честь знать.
Я взглянул на Лену, она усмехнулась.
— Спектакль! Сиди!
— Ленка! — позвал генерал.
— Ну?
— Не нукай, иди сюда.
— Зачем?
Он открыл дверь. Он шел прямо ко мне, звенели ордена, сиял мундир. Меня подмывало вскочить, встать навытяжку, но я преодолел это искушение и остался сидеть. Он подошел, постоял, разглядывая меня, спросил:
— Ты кто?
— Младший лейтенант, — ответил я.
— Кто? — удивился он и посмотрел на Лену. — Какого черта!..
Но она прервала его.
— Он ведь тоже был на войне, папа…
— «Тоже», — передразнил генерал. — Фронтовой дружок объявился. До высоких чинов дослужился. А на большее что, способностей не хватило?
— Видимо, — сказал я.
Он стоял надо мной, большой, сияющий, сверкающий орденами, а я сидел. И мне неловко было уже сидеть, надо бы встать, но я сидел.
— А теперь что делаешь? Слесаришь, что ли?
— Папа! — сказала Лена. — Ты же знаешь…
— Ничего не знаю, — сказал он, — забыл.
— Да, я слесарь, — сказал я, — работаю при домоуправлении. Чиню водопровод.
— И у меня починишь? Испортился.
— Починю.
— А явился зачем? Женихаться?
— Да, — ответил я. — Я люблю Лену.
— А может, ты меня больше любишь?
— Папа! — сказала Лена.
Я сначала не понял его, но, когда понял, покраснел и разозлился. От него первого я услышал этот намек, который потом мне не раз приходилось слышать: что не невесту я выбирал, а папу, папу, за спиной которого можно удобно устроиться.
Я разозлился, встал, прошел мимо него, открыл в передней дверь и вышел на лестницу. Ни слова я не сказал ни ему, ни Лене, ни ее матери. У меня губы вспухли от злости. Я уже пробежал один этаж, когда услышал сверху генеральский голос:
— Вернись! Эй, кому говорю, вернись.
И я вернулся.
— Не показывай себя, — сказал он. — Мне можно. Тебе нет. Я отец. Старик. Генерал к тому же. Дочь выдавать — не армией командовать. Опыта у меня тут нет. Ты терпи. Ты приобретаешь, мы с матерью теряем. Дочь… Не ахти какое золото, но родное. Будут у тебя дети, узнаешь, как отдавать в чужие руки. Жили себе, жили — и здрасте, является чужой мужик, чмок тебя в щеку: «Папочка». Сделай милость, ты меня папочкой не называй. Мать зови: она мать, а меня уволь. Это хуже вражеского снаряда.