Выбрать главу

Он уже охмелел чуток, когда она пришла, вся звенящая от чистоты, смущенная, будто девица. Они выпили, взглянули друг на друга, и каждый прочел в глазах другого одну и ту же мысль. Фролов обнял ее, она прижалась к нему, радостно дрожа под его руками. Потом разобрала высокую белую кровать и легла, прикрыв согнутой рукой стыдливое лицо...

Дни летели, как дым, легко и мгновенно, вовлекая Фролова в течение новой жизни. Стояла осень, теплая, прозрачная, сухая, — здесь не было дождей, тех унылых, холодных дождей, которые так недавно пережил Фролов в далеком поселке. Местность эта относилась к мелкому, небольшой силы колхозу: людей мало, а указаний и дел много. Фролов пристроился к земле, к плугу по вольному найму.

В старых, вытертых на коленях портах, в широкой суконной рубахе он выходил каждое утро из дому, провожаемый Марией Андриановной до околицы, и медленно, не веря своему счастью, шел в поле.

Поднимались пары. Земля взвизгивала, когда ножи плуга рассекали ее. Не от боли она взвизгивала, а от благодарности к человеку, готовящему ее к новому материнству. Плуг тащил бычок по имени Гришка, черный шкурой, смирный характером и коричневый выпуклым глазом. Иногда на спину Гришке садился такой же черный ворон, вертел мудрой головой, щелкал клювом и загадочно смотрел на Фролова, а улетая, каркал какое-то тревожное пророчество. В полдень приходили Женька или Татка, а то и оба вместе, приносили в узелке обед. Фролов ел, беседовал с ними и снова становился к плугу, не зная усталости.

Вечером его ждала спокойная, ласковая Мария Андриановна, в легких, золотых руках которой были счастье и уют этого дома. Она и Фролова не скупясь оделяла своим счастьем. Он был как желанное дополнение к ее покою и покою ее большого семейства. Эта мысль, что тут он приятный, любезный человек, но не такой уж необходимый, что он лишь дополнение к уже созданному Марией благополучию, а не источник этого благополучия и что вся здешняя крепкая жизнь, которая утвердилась без него, не развалится, ежели он вдруг, скажем, умрет, — эта мысль иногда мешала Фролову, а больше тут ничего ему не мешало.

В Волге уже не купались — вода загустела, начав холодать. Но Фролов все же рисковал здоровьем и бегал иногда на пустынный берег, нырял в серую, уже мутную реку.

Однажды, искупавшись и одеваясь, он услышал нежное, призывное ржание и замер от знакомости и печали этого лошадиного голоса. И тут же увидел, как вышла из леса каурая кобыла, прошла через луг, высоко поднимая осторожные тонкие ноги, словно брезгливо прикасалась к холодной росистой траве, и исчезла в прибрежных зарослях. Исчезла, и снова Фролов услышал ее ржание, отозвавшееся в его сердце неясным, смутным беспокойством и печалью. Печаль потом ушла от него, а беспокойство осталось, непонятное, ощутимое, как начинающаяся болезнь.

Ни сытость жизни, ни близость к земле, ни услада женского тела не могли утешить это беспокойство, которое вошло в него, как заноза. Поначалу он пытался вытянуть эту занозу, поначалу не хотел пускать в себя то, что минуло, ибо недавнее поселковое прошлое делало его рабом чужой жизни, но заноза все глубже входила в него. Там, в поселке Елкино, осталась слабая сердцем Настя, душу которой обескровила недавняя война. Может, он выдумал Настину тайну? Пусть даже выдумал, но что делать, ежели он осознал свой долг перед слабым человеком, а этот долг не менее важен, чем долг человека перед невспаханной землей.

Глупое, совестливое фроловское сердце, куда-то ты его приведешь?