Выбрать главу

Сгустком этих раздумий в 20-е годы стала поэма (точнее — отрывок, набросок, разросшийся в самостоятельное целое) «Высокая болезнь». Здесь предельного накала достигает пастернаковская философия «заложничества» культуры в плену времени, неуместности и — одновременно — неустранимости «вакансии поэта» в реальной истории.

Жизнь, свершающаяся вокруг, полна величия и смуты. В «Высокой болезни» Пастернак развивает тему давнего своего стихотворения «Болезни земли» из «Сестры моей жизни»:

(…) Надо быть в бреду по-меньшей мере, Чтобы дать согласье быть землей.

Земля больна, она в муке родов: «Рождается троянский эпос». Она обезумела, бытие бредит — в нем столько всего намешано, что рассказать о нем можно лишь спонтанной, сбивчивой, перескакивающей поверх барьеров логики речью. Больше того, единственной формой жизни стала смерть: «И сон застигнутой врасплох/ Земли похож был на родимчик»; «И снег соперничал в усердьи / С сумерничающею смертью».

И в это самое время «Высокая одна болезнь / Еще зовется песнь». Эта «другая» болезнь точно так же неизлечима. От нее никуда не денешься, она настигает, как чудо, «врасплох» и — хочет того поэт или не хочет — вырывает его из средостения Истории. Один «бред» как бы перебивается другим. Безличная болезнь земли — высокой болезнью поэта.

Образ, доставшийся ему по наследству от русской поэзии XIX века, Пастернак развивает по-своему. Он говорит не о «черни», преследующей художника, но именно о мучительность его «пассивной» роли в болезненной драме Истории и о трагизме его «бездеятельности»[114]. Перефразируя стихотворение «Болезни земли» применительно к смысловому нерву поэмы, можно сказать; нужно быть в бреду по меньшей мере, чтобы дать согласие быть поэтом.

Сменить роль свидетеля на роль деятеля не удастся, как ни издевайся над собой, как ни шути с горечью. (Чуть ниже Пастернак назовет себя и свое поколение «Высокой болезни» «музыкою чашек,/ Ушедших кушать чай во тьму», и язвительно вывернет наизнанку строку из пушкинского «Пророка»: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли…» — «Проснись, поэт, и суй свой пропуск»).

Роль деятеля отведена другому — и поэтому отрыве» завершается картиной выступления Ленина на IX съезде Совете», где Пастернак присутствовал, а его отец делал наброски (по-своему «свидетельствовал»):

Чем мне закончить мой отрывок?

Я помню, говорок его Пронзал мне искрами загривок. Как шорох молньи шаровой. (…) вдруг он вырос на трибуне, И вырос раньше, чем вошел.

Единственное, что объединяет Поэта и Деятеля. — это острое чувство небывалости Истории, готовность разорвать «глупый слой лузги» я обратиться к «голой сути» (звуковая близость этих сочетаний, игра на «г», «л», «с», только подчеркивает смысловой контраст). Все вокруг поглощены мелочами, мимолетным. А мелочи преобладали (…)», «Но я о мимолетиом (…)». Все сливаются в едином порыве пошлости — будь то пошлость интеллигентского эфстства или пошлость революционной фразы. И только Поэт я Деятель («герой») слышат биение исторического пульса и обладают правом «дерзать отпервого лица». Поэтому в финале «Высокой болезни» скомканная речь, как бы разбегающаяся в попытке отразить мелочи и «лузгу» жизни, вдруг сменяется чеканной и почти ораторски-прямой: выздоровление стиля предвещает и преодоление «болезней земли»… А все образы поэмы отступают в тень, чтобы высветить только двоих — Автора и Ленина. Созерцателя и Делателя. Чтобы свести их в немую сцену, глаза в глаза:

Слова могли быть о мазуте, Но корпуса его изгиб Дышал полетом голой сути. Прорвавшей глупый слой лузги. (…) Столетий завистью завистлив. Ревнив их ревностью одной, Он управлял теченьем мыслей, И только потому — страной. Тогда его увидев въяве, Я думал, думал без конца Об авторстве его и праве Дерзать от первого лица. Из ряда многих поколений Выходит кто-нибудь вперед. Предвестьем льгот приходит гений И гнетом мстит за свой уход.
вернуться

114

Так позже герой романа «Доктор Живаго», врач и поэт, окажется великим диагностом; он не исцеляет, а ставит диагноз, вся его сила в бессилии.