И ладно бы это происходило от неумения настроиться на «детскую» волну. Нет; легко подобрать примеры, когда поэт, желая поведать о таинственном зимнем вечере, готов изъясняться с помощью своего «младенческого» словаря:
Сложнейший, многослойный метафорический ряд — сказка, метелью шуршащая по газете, выкинулась сетью за барашек грив, как бы убран в тень простых составных элементов сказочной топики («Дерево, сарай, и варежки, и спицы (…)») и опосредован ими. Так что разрыв между «возможностями», «умениями» и «навыками» стилизации «младенческого лепета» — и использованием этих возможностей, умений и навыков требует особого внимания, ибо не может быть случайным недосмотром. За ним скрывается — скорее всего неосознанный, но опорный для пастернаковской поэтики — принцип.
Не в том ли дело, что Пастернаку по большей части не нужно было стилизовать детскую речь, равно как и изображать мир ребенка во всех подробностях, потому что он вообще ничего изображать не собирался? Он выражал этот мир изнутри. И никаких особых усилий для этого не требовалось. Просто помимо «реального» возраста существует еще и психологический, которым каждый человек наделен изначально и почти до конца жизни. Пастернак мужал, менялся, но детская верность тайне, рыцарственное отношение к бытию, глубинное родство с жизнью природы, чистота и первозданность взгляда на ход вещей оставались присущи ему.
Сразу оговорюсь: это состояние психологического возраста ничего общего не имеет с инфантильной «детскостью», эгоистической подростковостью, которую иные люди не могут изжить на протяжении десятилетий. Тут — совсем иной случай. Юношеская незамутненность не заменяла, а лишь просветляла духовную зрелость.
Совсем не случайны результаты пастернаковской попытки 20-х годов выступить в новом качестве — детского поэта. Внешне все абсолютно благополучно. Московское и ленинградское издательства выпустили в свет аккуратные книжечки его стихов, обращенных к маленькому читателю: «Карусель» и «Зверинец» (обе — 1924-й). Стихи эти нельзя назвать слабыми, в них есть прекрасные строки — но строки, удавшиеся словно бы вопреки внутреннему «заданию»; строки, где желание изъясняться вразумительно не оказывалось сильнее вдохновения:
Но таких строк было немного. Большинство же — были просты, доступны и — скучны. Ибо «подстроиться» под ребенка, начать разговаривать с ним на его языке мыслимо лишь «с высоты»-иного — взрослого и едва ли не старчески умудренного — психологического уровня. Потому-то, скажем, «детские» стихи Самуила Маршака — очень детские, а взрослые — очень взрослые. У Бориса Пастернака все наоборот.
Этим объясняется и странное свойство, его художественного мира, смутившее даже столь проницательного читателя, как Анна Ахматова. «Я сейчас поняла в Пастернаке самое страшное, — писала она. — Он нигде ничего не вспоминает». Но разве нужно вспоминать о том, что по прошествии лет так и не разлучилось с тобой, что осталось твоим достоянием, неотъемлемой частью твоей личности, центром твоего ценностного кругозора? Нет. Вспоминать имеет смысл о том, что осталось давно позади, с чем ты пребываешь в разлуке. А Пастернак с детством — во всяком случае, до самого последнего своего периода — не разлучался, и если мы не поймем этого, то никогда не сможем разобраться в таких его вещах, как стихотворение «Старый парк», написанное военной порою».