Выбрать главу

Аналогичная ситуация и в рассказе Тендрякова. На одного из персонажей, не самого симпатичного, «безродного» писателя Юлия Марковича Искина доносит дочь его домработницы Раиса. Вернувшись из парткома Союза писателей, он готовит Раисе обструкцию, предвкушает миг, когда возгласит «Вон из моего дома!» — но воля его парализована бесхитростным ответом: «Разрослись по нашей земле цветики-василечки, колосу места нет». И ладно Раиса с ее хваткой, жеманной жестокостью; но даже лицо добрейшей домработницы, живущей в семье Искиных несколько лет и без памяти любящей их маленькую Дашеньку, выражает недоумение: «Чего ж тут не понять? Все говорят об этом». Да и сам рассказчик, Тенков, пытается убедить себя в том, что дыму без огня не бывает.

Но вот вопрос: ощутили ли себя эта самая Людмила Павловна или Раиса более русскими, чем прежде, когда они и не подозревали, от кого все беды на свете? Конечно же нет. Они лишь ощутили себя сразу и более беззащитными — от инородцев, и более защищенными карающей советской властью, они почувствовали необходимость еще большей сплоченности. Но отнюдь не с Россией, а с Государством и Обществом. И в этом то все дело. Шовинизму не нужна национальность, ему нужна — державность, безропотное единство, скрепленное ненавистью к чужой крови. Интернациональная шайка злодеев во главе со Сталиным, Кагановичем и Молотовым знала, что делала.

Потому-то так не по-русски составлены были словесные блоки речей, призванных пробудить именно великодержавную гордость своей русскостью! Не просто не по-русски — антирусски, словно дикторы, газетчики, политики изъяснялись на мертворожденном языке, новом советском эсперанто, — иначе и быть не могло. Новой идеологии противостояла самая логика традиционно русского языкового мышления с его установкой на плавность, напевность, мягкость, красочность, с его стремлением открыть доступ в свои пределы иноязычным понятиям, не ассимилируя их полностью. Так что для развертывания массовой великорусской истерии постановщикам этого спектакля прежде всего нужно было заблокировать все действительно русское, и в первую очередь — русское Слово. Подобно тому, как прежде чем натравить великий народ на малые народы, нужно сначала запалить на ночных площадях костры из книг.

Это мыслимо лишь в определенных условиях, а именно — когда от народа морально изолированы те, кто со Словом связан духовными узами, кто без труда может отделить словесные зерна от словесных плевел, гуманитарии. Вспомним, как трагически переживает молодая учительница Долинина то, что человек с языковым чутьем пропустил бы мимо ушей, — Сталин послепобедную речь начал словом «соотечественники», тогда как знаменитое обращение к народу четыре года назад начал как проповедь: «Братья и сестры»! Слово не воробей; Долинина сразу понимает, что братства больше не будет, будет — государственность. В процессе языковой селекции всех, имеющих уши, чтобы слышать, надлежало изъять из общественной жизни или физически, или морально. Обе возможности были использованы с исчерпывающей полнотой.

Только в 1946 году вернулся из заключения и ссылки Николай Заболоцкий. Его письма к семье, часть из которых обнародовало «Знамя», позволяют судить о том, как трагически переживал человек, живший Словом, дышавший им, — и свой отрыв от словесности, и бессилие Слова, и силу бессловесной жестокости. Когда случайно в заключении он услышал, как по радио читают его перевод Руставели, «голос московского чтеца прозвучал как голос с того света». Все это входило в замысел вершителей человеческих судеб: чтобы интеллигент уровня Заболоцкого духовно угас, чтобы он — впервые после уржумского детства — так остро почувствовал полную отомкнутость абсолютного большинства людей от сферы поэзий, от власти культуры и вновь ощутил себя не петербургским интеллигентом, хотя бы и новой формации, а уржумским мещанином.