Выбрать главу

В тот «установочный» период легализации и первоначального накопления наследия иной реакции на писательские благоглупости насчет «некрофилии» и «душеприказчества», кроме возмущенного смеха, и быть не могло. А после стало не до них. Но теперь, когда ничто «архивному» процессу не угрожает, пришла пора вспомнить их, чтобы воспользоваться как поводом для постановки двух пересекающихся проблем.

— Чье это наследие? Наше ли оно «по завещанию» или принадлежит нам ничуть не больше, чем наследие древних римлян жителям современного Рима, древнегреческое — нынешним грекам, древнеегипетское сегодняшним арабам, ветхозаветное — иудеям?

— Живо ли прошлое, которое мы сейчас так активно наследуем, способно ли продлиться в нас, повторив «в ряду поколений сходные типы (…) индивидуального развития», или вопрос о нем, как о всяком «нормальном» наследии, встает по смерти «завещателя»? И — если это горькое сравнение верно, нельзя ли на каких-то условиях стать наследником хотя бы «по закону»?

То есть: кто мы на самом деле — душеприказчики или сыновья? некрофилы или жизнелюбы?

Задумывались об этом и раньше.

На самом излете, 70-х в Центральном Доме литераторов состоялась получившая скандальную известность дискуссия на тему «Классика и мы». Только спустя более десяти лет она нашла издателя; в «Москве», 1990, №№ 1–3, напечатана расшифровка сохранившейся магнитофонной записи. Об эпатажных выступлениях после, а пока о самой классике. Много было предложено тогда определений, но если схематизировать, все их многоцветье сводится к трем тонам.[53]

Классика — это то, что нас возвышает, что испытует наши души высотой нравственного примера.

(И. Золотусский)

Классика есть та духовная традиция народа, которую мы сейчас по мере сил продолжаем.

(К. Селезнев)

Классика для нынешних поколений — «это все накопленное культурой, с чем нельзя отождествиться».

(И. Роднянская)

По законам того глобального времени дискуссия была названа всеохватно, чтобы избежать опасной конкретики. Но разговор все равно прорывался к ней, да и в подтексте многих выступлений чувствовалось: оратор говорит не столько о классике вообще, сколько о той ее хронологически ограниченной части, которую мы теперь именуем «наследием»: рубеж веков, пред и сразу послереволюционные времена, эмиграция первой волны, реже — потаенная часть творчества последнего «досоветского» поколения писателей, созданная уже в советскую эпоху, но укорененная в минувшем. Обостренное внимание именно к этому, предельно узкому слою отечественной культуры нельзя объяснить только сладостью запретного плода. Фактически запрещены были не только Бердяев или Евгений Трубецкой, но и Хомяков, и Чаадаеву и Бакунин, но мало, слишком мало кто тосковал о них. Да и сейчас архивы последних «распечатываются» лишь в специальных изданиях, тогда как и Бердяеву, и Трубецкому место находится в журналах, выходящих миллионным тиражом, — «Юность», «Огонек», «Новый мир», «Дружба народов»… И дело здесь не в тех или иных искусственно преданных забвению именах или сброшенных «с парохода современности» произведениях. Дело не во вкусовых предпочтениях. Дело даже не в Бердяеве и Трубецком как таковых, а во — временной границе, к которой волею судьбы они оказались приближены и которая совершила преполовение нашей истории на «прошлое» и «настоящее». В 70-е годы мы читали из-под полы — а сейчас открыто, в журналах, — письма Короленко и «Несвоевременные мысли» Горького, «Четвертую прозу» О. Мандельштама, мрачноватую эссеистику Мережковского, однако размышляли не столько о них, сколько — о революции и о том, из-за какого выпавшего с ее помощью звена мы не можем внутренне отождествиться с писателями, которые были старше нас немногим больше, чем Лев Толстой — Анны Ахматовой. (А она — «отождествлялась»).

Чем дальше разрушается наш быт, чем неустроеннее мы живем, тем крепче убеждение, что выпавшим звеном был строй, гармония старой жизни; ее целостный уклад, а «вина» революции в пренебрежении к ценностям и достижениям прошлого. В стремлении все разрушить до основанья, камня на камне не оставить, а затем построить заново. В небрежении и нехранении созданного отцами и дедами, ребячливом упоении новизной. В разбазаривании былых богатств… Эта мысль одушевляет разные слои — от элиты до «низов», она звучит всюду — от нескончаемых телепередач до какой-нибудь районной газетенки уровня, «Пульса Тушина»; она проявляется во всем — даже в том, что «Старая Москва» М. Пыляева постоянно перепечатывалась в последнее время — от «Московской правды» до «Москвы». И можно представить себе, какой бальзам на раны многих и многих украинских читателей пролили перепечатка в «Жовтне» (1989–1990) «Истории запорожских казаков» Дмитра Яворницкого или книги Михайлы Грушевского «Культурно-национальный рук» Украины 16–17 веков» — прекрасных работ старых историков, буквально погружающих нас в атмосферу давешней жизни, передающих вкусы и запахи ее вольных просторов, способные довести голодного и запертого в пыльном городе современного читателя до головокружения. Или одновременная публикация «Окаянных дней» И. Бунина в «Литературном обозрении», «Слове», «Литературном Киргизстане», «Даугаве» (все — 1989-й).

вернуться

53

Очевидно, что первый и последний подходы при всем различии внутренне ближе друг к другу, чем к срединному, ибо исходят из чувства нравственной преграды, предела, положенного между нами и «классикой». Это чувство мучительно, но оно реально. Тот же, кто считает себя прямым продолжателем славного дела отцов, неизбежно снимает проблему дистанции и подменяет ее проблемой масштаба: учитель больше ученика, ученик меньше учителя, но оба находятся в одном классе. Такие иллюзии неизбежно ведут к эйфории и «головокружению от успехов», а если мираж в какой-то момент рассеется, невозможно будет удержаться от поиска врага, разрушившего прямую связь с прошлым, развеявшего исторический туман, в котором так сладко было пребывать. Мечтательное благодушие легко оборачивается агрессивностью, — в этом мы убедились. Другое дело, что необходимо искать пути преодоления преграды, но для этого надо по крайней мере ее ощущать.