Выбрать главу

Эти вины должны быть искуплены (…)

Этот долг должен быть уплачен до последнего волокна».

Сказано не о литературе — о политике; больше того, сказано о войне, завершение которой Волошин считал тяжким долгом новой, пореволюционной России. Не место сейчас спорить, кто был прав — поэт или политики, пошедшие другим путем. Главное — нравственная логика волошинского высказывания: чтобы сохранить (восстановить — тем более!) единство, своей истории, обновленная страна должна в первую голову не взять лучшее из того, что было, а понести вину за худшее. Не получить, а расплатиться.

Готовы ли мы к этому? Не знаю.

ПЕРЕД ЛИЦОМ КУЛЬТУРЫ

Предуведомление

Все чаще приходится слышать: «Жизнь сейчас интереснее литературы». Очень может быть, но почему мы беремся сравнивать несравнимое? Почему опытный читатель Игорь Виноградов на страницах «Московских новостей» спорит с опытным автором романа «Год великого-перелома» Василием Беловым («Новый мир», 1989, № 5) — о масонах, евреях, Сталине, но не о — сюжете, стиле, перекличках с предшественниками? И никого это не смущает, в том числе и писателя-оппонента (возмущает — допускаю, но то совсем другое чувство). А талантливый прозаик Петр Краснов разражается в «Литературной России» обличительной статьей не по адресу романа Василия Гроссмана «Все течет» («Октябрь», 1989, № 6), а по поводу «русофобии» оного? Разражается, зная (сам ведь прозу пишет!), что есть точка зрения героя и точка зрения автора, есть конфликтное напряжение между декларируемой идеей и ее сюжетным испытанием… И опять же, если на П. Краснова и сердятся, то совсем не за это. Самый метод прочтения книги сквозь призму реальной жизни — метод, неотторжимо связанный в нашей литературной истории с добролюбовщиной, вряд ли П. Краснову близкой, — никого, никого не смущает! Я мог бы привести и другие примеры, — но лучше поставим все в контекст процесса, явленного нам прозой 1989 года — на мой взгляд, «года великого перелома», — и многое прояснится.

Так вот, почти все значительные прозаические публикации этого года читать так, как читают Белова и Гроссмана И. Виноградов и П. Краснов, — можно. Потому что почти все они написаны так, как «по правилам» писать не положено. Почти все они апеллируют к жизни и к истории напрямую, отказываясь от посреднической помощи культуры, от перекличек с нею, от ее двойного отражения. Почти все они написаны так, будто до них в литературе ничего не было — ни аналогичных сюжетов, ни схожих тем. Действие выведено за пределы условного литературного пространства — в пространство реальное. В этом разрушении традиционной «литературы вымысла» едины как прозаики-натуралисты (им-то на роду написано ее разрушать, и не случайно натурализм крепчает!) — А. Авдеенко («Знамя» № 1–2), С. Каледин («Новый мир», № 4) — так и молодой рассказчик Олег Ермаков («Знамя», № 10), и стилизующий придуманную историю о придуманной автономной республике под реальность С. Липкин («Дружба народов», № 5–6), и Л. Чуковская в перепечатанных «Московским рабочим» с западного оригинала «Воспоминаниях детства», и Л. Гинзбург в «Записках блокадного человека» и других прозаических вещах, собранных в ее «совписовскую» книгу 1989 года… Тому, кто скажет мне, что все это писалось в разные времена и лишь случайно сошлось на журнальных и книжных страницах, отвечу: процесс размывания границ между литературой и жизнью, точнее, между вымышленным и реальным пространством, начался давно, очень давно, трудно представить себе, как давно. Даже памятный провал распутинского «Пожара» (провал, с точки зрения историко-литературной — благотворный, ибо четко обозначивший рубеж) или очевидные сбои замечательного астафьевского «Печального детектива» или гранинского «Зубра», заведомо предопределенные резкой сменой писательской установки с «литературы» на «жизнь», — далеко не первые его проявления. И спорадически возникавшие дискуссии о нарастании «документализма», «публицистичности» тоже имеют давнишнюю предысторию, — ей посвящена открывающая этот раздел глава «В тоске по контексту». Но до 1989 года были отдельные толчки (один из самых ощутимых — катастрофа с романом Айтматова «Плаха», упакованным в литературу и задохнувшимся в ней). В 1989-м «литература вымысла» словно рухнула под собственной тяжестью и в прежнем виде уже не возродится (понятно, что и век «жизненной прозы» — явления промежуточного и заместительного — тоже короток). Недаром взяли тайм-аут такие крупные прозаики, как В. Макании Н. А. Битов; кажется, А. Немзеру принадлежит догадка, что они просто не знают, как сейчас писать. И недаром у талантливого писателя А. Кима вторая подряд неудача — хотя и меньшая, чем с романом «Белка», — роман «Отец-лес» («Новый мир», 2–3). Ким опять уводит нас в мифологию, но в мифологию выдуманную, литературно-условную, какую-то кинематографическую, — и я не стал бы одной только ленью и нелюбопытством читающей публики объяснять всеобщее равнодушие к «Отцу-лесу».