Повторяю, все не сегодня начиналось. И даже не вчера. Не так давно я — прочел две книги, вышедшие в одной серии — «Судьбы книг». Одна — сборник «Столетья не сотрут». Другая — В. Сажин. «Книги трудной судьбы». Так вот, первая — действительно о книгах, о нашей классике от «Бедной Лизы» до «Войны и мира». О том, как литература отражалась в литературе и из литературы возникала — влияя на жизнь, но будучи от нее автономной. Вторая — о том, как жили люди в России времен Слепцова и Решетникова (и о том, как до сих пор живут). И дело здесь не в разных замыслах разных литературоведов, а в том, что Карамзин, Пушкин, Достоевский жили в литературном контексте. Слепцов же и Решетников жили в контексте жизни — и только. Она была для них единственной реальностью, им по праву принадлежащей, и можно себе представить, что вышло бы из-под их пера, вздумай они по-пушкински или по-достоевски насытить свои повести сложными сюжетными, философскими или мифологическими подтекстами… — «Отец-лес».
Но если Слепцов и Решетников были для русской классики, хотя бы и второго ряда, скорее исключением, то сейчас их опыт стал — правилом. Потому что мы выпали в осадок, выброшены из океана культуры и лежим, задыхаясь, на берегу. И писатель, который хочет иметь реального адресата, вынужден обращаться к нам, вот таким, какие мы есть, адаптировать для нас свой внутренний мир — отсюда шаг навстречу «жизни» в мемуарной прозе таких людей «культуры», как Л. Чуковская и Л. Гинзбург. (Есть, впрочем, и другой путь — вообще наплевать на адресата, заняться «игрой в бисер»: не отсюда ли всплеск авангардной прозы, остро нуждающейся в конфликте с ничего не понимающим обывателем? Так что — либо крайний авангард, либо близость к натурализму.) Насмешливый Андрей Битов, давно уже чувствовавший приближение этого момента, свой «литературный» роман «Пушкинский дом» построил на игре с классикой школьного «среднеобразовательного» ряда: «Что делать», «Герой нашего времени», «Медный Всадник». С горьким смехом расстался он с традицией высокой литературной болезни, и литература в свою очередь ответила Битову усмешкой на усмешку, именно ему поручив ввести в оборот самое беспомощное и самое яркое произведение 1989 года — роман Леонида Габышева «Одлян, или Воздух свободы», напечатанный в летних номерах 1989 года в «Новом мире». Никакому Ахто Леви с его потугами на сюжетное повествование с моралью в конце не снилась такая литературная наивность и такая сочность рассказа о зеках. Беспомощность потому и стала генератором успеха, что разрушила все преграду и вплотную, лицом к лицу приблизила читателя книги — к жизни. «Устами младенца…» Габышеву невольно удалось реализовать тенденцию всей новейшей литературы с той степенью полноты, на какую и не способен ни один профессионал, сколь угодно чуткий к веяниям времени, да просто ни один образованный человек. На своем, низовом уровне Габышев решил ту же задачу, что и А. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГе», — на уровне вершинном. Жанровой закваской и тут, и там стал не роман, а роман. Жанр, напрямую связанный с жизнью, рожденный из „ее недр, своего рода жизненные враки. (Мне сейчас опять скажут, что и «Архипелаг…», и «Одлян…» написаны не сегодня, — но все объяснения уже даны. Кстати, можно как угодно относиться к форме «послегулаговской» прозы Солженицына, но нельзя не видеть, что ее структурная установка более чем актуальна и основана на ясном понимании, что так писать, как раньше, уже невозможно).
Но вот интересно — литература, вплотную приблизившаяся к жизни, разбившая систему опосредующих зеркал культуры, внезапно открывает для себя, что наша опустошенная жизнь без культурного континуума обойтись не может. Что чем дальше она от него, тем активнее начинают действовать компенсирующие механизмы, пусть наивно, пусть суррогатно, но заполняющие эту пустоту. Один из самых пронзительных эпизодов «Одляна» — когда герой читает в тюремной камере стихи Есенина, блатные вирши, собственного приготовления лирику — и мы видим, что и смещенные за край ойкумены люди не могут без этого жить. Как не могут жить без своих семинаров солженицынские зеки-интеллигенты и не могут жить без их лекций и романов уголовники. Сразу вспоминаются аналогичные сюжетные ходы у Варлама Шаламова, по-прежнему широко распечатываемого ныне; вспоминается и давняя повесть А. Никольской «Передай дальше» — о театре в зоне… Точно так же эта «жизненная» литература, предельно далекая от эстетизма, в самой жизни открывает потребность и способность мифотворчества — достаточно перечитать те страницы у Габышева, где описана «вымышленная» любовь его героя, создающего в воображении свою Прекрасную Даму, свою Незнакомку. И выходит, что проза с установкой на мифологичность (так у Кима) проигрывает этой демифологизированной, «голой» прозе жизни — в мифологичности.