Впрочем, Ким — это Ким, у него и неудача по-кимовски значительна. Но вот все в том же «Новом мире» — лучшем, талантливейшем журнале нашей советской эпохи — в 1989-м появляется повесть В. Алфеевой «Джвари» (№ 6). Повесть, тема которой — паломничество нашей новообращенной современницы в мужской грузинский монастырь в поисках вечной истины — давала огромные возможности как для насыщения текста общекультурным религиозно-философским контекстом, так и для предельного расширения зоны контакта литературы с жизнью. Но сюжет здесь загнан в такие искусственные литературно-профессиональные рамки, что повесть по своей беспомощности может поспорить с романом Габышева. Однако если Габышев ведет себя как мытарь, стоит в углу и восклицает: не умею я писать, зато жизнь знаю хорошо, дай мне написать роман (и — пишет), то Алфеева, кокетничающая и своим религиозным смирением, и своими писательскими умениями, как бы говорит всем строем повести: хорошо, что дан мне талант и образование, я умею ставить слова и флософствовать не как этот мытарь Габышев. И в результате ее «умение» удушает замысел, профанирует идею.
Вот так, на мой взгляд, складывается литературная ситуация. Но тот, кто решит, будто она радует меня, — ошибается; я был бы счастлив, если бы впереди, пусть как угодно далеко, разверзалась перспектива рождения нового Толстого или нового Чехова с их повествовательной пластикой, озонной насыщенностью культурным контекстом, прихотливой игрою смыслами.
Я воспитан на такой литературе, и никакое историко-литературное трезвомыслие не заставит меня получать равное удовольствие от «голой» «жизненной» прозы, даже в вершинных ее проявлениях — уровня Лидии Гинзбург. Но удовольствие — это одно, а суд правды — совсем, совсем другое. Быть может, мы и впрямь присутствуем при тектоническом сдвиге культуры, когда на смену одной установке приходит другая и когда неизбежно возникает революционная ситуация: читатель не хочет читать по-старому, писатель не может по-старому писать.
Самое лучшее в такой ситуации — оглянуться назад и сравнить день нынешний и день минувший; развить тему, начатую в главе «Наследие и наследники», — о том, на каких условиях возможен действительный контакт современной культуры с культурой традиционной, посмотреть, как в «годы безвременщины», не только социальной, но и культурной, строил свою жизнь и «моделировали» свое творчество писатели, внутренне принадлежавшие тому, «контекстному» ее этапу… И, может быть, попытаться заглянуть в завтрашний день.
Обо всем этом и пойдет речь во второй части книги.
В тоске по контексту
(От Гаврилы Державина до Тимура Кибирова)
…Ну а перстень — никому!
В 1921 году, подводя черту под своей жизнью и вместе с нею — под важнейшим этапом русской истории и русской культуры, завершителем которого он себя ощущал, Александр Блок обратился к «веселому имени» Пушкина со стихртворным посвящением «Пушкинскому Дому»:
Нет ни одного серьезного комментария к блоковской лирике, где не была бы отмечена явная, подчеркнутая соотнесенность этого стихотворения с художественным опытом пушкинского «Пира Петра Первого» (1835):
68
В целях экономии места здесь и далее библиографические отсылки даются только к цитатам из произведений, не переиздававшихся в советское время.