Выбрать главу

Но почему же все-таки именно в конце 1820-х годов из формы Дружеского полупародийиого литературного быта; из способа обособления от оппонентов, для которых не вполне внятен художественный язык, абсолютно понятный лишь для своих; из жанра журнальной стихотворной полемики контекстное бытование превращается в действенный фактор общей литературной жизни?

Условия были и раньше — да. Но не было необходимости. Каждое произведение, едва родившись, уже жило в контексте своего жанра, свободно размыкаясь в ближнюю и дальнюю литературную историю, вступая в перекличку голосов или, в худшем случае, лишний раз фиксируя жанровую норму.

Поэтика жанра была одним из «противозатратных» механизмов культуры, стремящейся к цельности и единству тем сильнее, чем явственнее ощутима тенденция к ее разъединению и обособлению разрозненного. Если верна мысль о. П. А. Флоренского о том, что первоначальной формой человеческого творчества была неразложимая на элементы «Феургия», всеединство искусств в рамках религиозного действа, то жанровое строение культуры и было одним из «постфеургических» ее проявлений, компенсирующих замкнутость произведения в его собственных частных границах. Так нужно ли было ещё и специальное «контекстное бытование», если внеконтекстное попросту отсутствовало?

Но вот к перелому от 1820-х к 1830-м этот механизм себя практически исчерпал. Впрочем, сказать так — значит повторить нечто общеизвестное, омертвевшее до состояния литературоведческого трюизма. Но, как это часто бывает, презрение к штампу отвращает от дальнейших — и крайне важных — размышлений в том же направлении, мешает подойти к очевидному вплотную и заглянуть через него туда, где берет начало неочевидное. Сделаем этот шаг, зададимся «детским» вопросом: а что же произошло после того, как поэзия «добилась освобожденья»? Ведь отпадение лирики от жанрового «ствола» означало не только обретение свободы, но и неотделимую от нее утрату чувства опоры. Вряд ли такое шаткое положение могло удовлетворять поэзию. Так что же стало заменой жанровому единству, в чем был обретен новый цементирующий состав культуры, новый механизм, более гибкий и податливый индивидуальному выбору и все же способный превратить разнородные лирические тексты в нечто целое — зыбкое, но неразложимое?

Первое же слово, которое идет на ум: цикл. В самом деле: циклизация лирики, не формальная, по жанровому признаку («Подражание древним», например), а свободная, творчески непредсказуемая, захватывает русскую поэзию практически одновременно с отказом от устойчивой жанровой рубрикации. Но циклизация возможна лишь внутри творчества, отдельного поэта, она ему, и только ему, компенсирует утрату «феургичности», ему, и только ему, позволяет выстроить из лирических фрагментов полновесное строение ассоциативного сюжета. «Контекстное» же бытование, по сути, есть разновидность циклизации, осуществляемой не в пределах одной поэтической судьбы, а в пределах единой судьбы культуры. Именно поэтому стало возможным контекстное бытование «Медного Всадника», ставшего трагическим мифом русской литературы[87]. Произведения, участвующие в воссоздании культурного континуума; произведения, соединяющие свои усилия в целокупности «контекстного бытования», как бы движутся навстречу друг другу, оставляя за собою трассирующие путеводные нити и прошивая этими нитями художественное пространство эпохи.

Нельзя сказать, что для контекстной культуры центр, что — периферия. В ней есть тексты более значимые, ставшие вехами на ее пути, и менее значимые. Но единственных в своем роде, фокусирующих традицию, — нет, потому что напрочь отсутствует художественный централизм, и вследствие этого отсутствуют произведения «маяки», по которым обязательно сверяют курс все, участвующие в создании и поддержании контекста. Жуковский связан с Муравьевым и Державиным, Якубович — с Рылеевым, Рылеев — с Муравьевым, и хотя «цикл» открывается именно державинский одой, нельзя сказать, что она обладает исключительными правами в «контекстном» ряду. Лиха беда начало, но лишь конец — делу венец.

Впрочем, я не случайно композицией этой главы нарушил «контекстный» закон и оттолкнулся от одного — пушкинского — стихотворения, сделав его точкой отсчета дальнейших поисков. Не случайно, ибо точкой отсчета, центром притяжения, впервые сомкнувшим собою разнородные замыслы ряда поэтов и давшим толчок дальнейшим, уже целенаправленным, поискам, его сделал объективный ход литературной истории. Стихотворение Пушкина действительно сознательно взяло на себя роль канона и было как бы канонизировано впоследствии.

вернуться

87

См. образцовую работу А. Л. Осповата и Р. Д. Тименчика «Печальну повесть сохранить…» (М., 1987).