Выбрать главу

Чутко уловив в петербургском антураже «Пира…» вполне московские черты, Бенедиктов этим и довольствуется. Ему, поэту новых поколений, хлопочущему не о том, о чем хлопотали поэты поколения — пушкинского, вполне достаточно нехитрой однозвучной переклички со стихами о празднующем примирение Петре; встроить мелодию своего стихотворения в многоголосый поэтический контрапункт ему не по силам. Поэтому, если какими-то дополнительными цитатными отзвуками и расцвечена вполне одномерная тональность его стилизованного под «славянофильство» стихотворения, то это отзвуки того же камертона, по которому настроен и основной звук. Камертона — пушкинского: строка «Град старинный, град упорный…» вполне узнаваема… Как будет узнаваем ее инвариант в стихах — тоже «московских»! — Федора Глинки, куда более талантливых, чем бенедиктовские, но «подвластных общему закону»:

Город чудный, город древний, Ты вместил в свои концы И посады и деревни, И палаты и дворцы! Опоясан лентой пашен, Весь пестреешь ты в садах (…) Исполинскою рукою Ты, как хартия, развит, И над малою рекою Стал велик и знаменит! (…) Кто, силач, возьмет в охапку Холм Кремля-богатыря? Кто собьет златую шапку У Ивана-Звонаря?.. (…) Процветай же славой вечной, Город храмов и палат! Град срединный, град сердечный, Коренной России град!

В этой принципиальной однозаряженности, однополюсности, в сужении диапазона звучаний текста, откликающегося на призывный голос русской культуры, и было заключено отличие нового периода отечественной поэзии. Цветовая гамма блекнет, но черно-белый колер пока еще не празднует окончательную победу…

Еще через год (1839) Бенедиктов написал стихотворение «Тост», которое действительно звучит как тост на пушкинском «Пире…», что, видимо, входило в задачу автора, претендовавшего на роль прямого продолжателя пушкинского дела в послепушкинскую эпоху. Тем самым он еще дальше прокладывал дорогу для последующих вариаций на тему «Пира…». И прежде всего — для своей собственной вариации, знаменитого «Малого слова о Великом» (1855). В «Малом слове…» уже осознанно, с кропотливостью, придающей сочинению некоторый пародийный оттенок, воспроизводятся именно те «блоки» — тематические, ритмические, пафосные — «Пира…», которым была отведена роль опознавательных знаков нового канона: тема! флота, строительство Русского государства, Петр, русский простор, простосердечье, вопросительно-отрицательная конструкция синтаксиса, четырехстопный хорей с его отчетливым семантическим ореолом.

На Руси, немножко дикой, И не то чтоб очень встарь, Был на царстве Царь Великой: Ух, какой громадный царь! Тем же духом он являлся, Как и телом — исполин, Чудо-царь! — Петрой он звался, Алексеев был он сын. (…) Взял топор — и первый ботик Он устроил, сколотил, И родил тот ботик — флотик, Этот флотик — флот родил. (…) Царь вспылит, но вмиг почует Силу истины живой,— И тебя он расцелует За порыв правдивый твой.(…) Нет! Он бился под Азовом, Рыскал в поле с казаком. (…) Но спасает властелина И супруга своего Черна бровь — Екатерина, Катя чудная его(…) —

и так далее…

Пушкинский «Пир…» начал свое триумфальное шествие по отечественной литературе.

В творчестве Тютчева отклики на него играют роль не меньшую, если не большую, чем в творчестве Бенедиктова, и строятся по тем же законам, что и у последнего. Образ водной глади, плывущих по ней (и в данном случае — раздражающих поэта) пароходов, мысль о славянской шири и вольной всеохватности, сами собой начинают облекаться в «пироподобные» формы, как бы втягиваясь в мощное магнитное поле, излучаемое каноном:

Там, где горы, убегая, В светлой тянутся дали, Пресловутого Дуная Льются вечные струи(…) Все прошло, все взяли годы! Поддался и ты судьбе, О Дунай, и пароходы Нынче рыщут по тебе.[88]

Тютчев не раз еще вступит в «гиперканонические» отношения с Пушкиным. То располагая свой текст на самой периферии пушкинской «ойкумены», ограничиваясь уважительным повторением приема (в «Плавании», «На Неве»). То — сознательно приближаясь к «центру», воспроизводя канон во всех его мельчайших подробностях. Так произошло со стихотворением «Небо бледно-голубое…» (1866), посвященным приезду в северную столицу датской принцессы Дагмары, невесты наследника престола (в будущем — Александра III). Понятно, что торжества в Петербурге — тема, «строго» закрепленная в русской лирике XIX столетия за «Пиром…»; отсюда — последовательное повторение его деталей в описаниях празднества:

вернуться

88

Опять — вольное или невольное (скорее последнее) вовлечение в магический круг канона отголосков рылеевской думы («Там, где волны Острогощи…»).