Для Вяземского канонизирование Пушкина — процесс отнюдь не беспечальный; канонизировать — значит отделять от себя, прощаться с частью собственной биографии и осознавать ее фрагментом абстрактновсеобщей истории. Потому и следование «Пиру…» наполняется особым содержанием; торжественный хорей неожиданно обручается с поминальной интонацией, а чеканная стилистика постоянно расплывается в медитативно-элегическую образность. И тем не менее Вяземский сознательно участвует в «канонизации», сознательно ставит Пушкина в центр стихотворения, отводя ему то место, которое сам Пушкин в «Пире…» отвел Петру. Младший современник Вяземского предстает здесь царственным избранником поэзии, ее смыслом и целью, залогом ее единства. И поэтому в новых, внеконтекстных условиях мыслимо было построить стихотворение контекстно, однократно примирив «центризм» канона и бытийственность контекста. Цитаты, вкрапленные в текст Вяземского, принесены как бы в дар его герою, Пушкину; они ложатся траурным поэтическим венком к возводимому памятнику «Вождя и исполина». Уже в первых двух из процитированных строк незримо присутствует Рылеев («Где герою вождь свирепый»); о нем же заставляет вспомнить строка «Там, где царскосельских сеней…»; элегические обертоны стихотворения скрыто перекликаются с «Богиней Невы» Муравьева, чтобы перекличка эта могла ясно обнаружить себя в другом «поминании» цикла, созданном гораздо позднее («Дельвиг, Пушкин, Баратынский») в 1864-м: «Сходит все благим наитьем / В поздний сумрак на меня…» Но и в том, и в другом случае это — не возвращение к «контекстной» культуре, а своего рода также поминание ее в форме «канонической» вариации на пушкинскую тему.
Сама же пушкинская тема чем дальше, тем больше приобретала мифологизированно-канонические черты, пока наконец этот процесс не достиг апогея в торжествах 1880 года, посвященных открытию памятника Пушкину в Москве. Торжества, их «концептуальная подоплеца», их смысловая кульминация в «Пушкинской речи» Достоевского, стремившегося канонизируемым образом Пушкина примирить Россию, сплотить российскую культуру, уже окончательно вступившую на путь своего расслоения, — все это достаточно освещено в литературе. Я же ограничусь одним эпизодом: А. Н. Майков одновременно с речью Достоевского опубликовал стихотворение «Пушкину» («Русь сбирали и скрепляли»), представляющее собою очередную вариацию на тему «Пира…» (опыт у Майкова тут уже был, как мы имели возможность убедиться). Собственно, уже в этом стихотворении со всей мыслимой определенностью завершается длительный процесс сближения судьбы Пушкина с судьбою его канонического стихотворения; завершается осознание Пушкина как темы русской литературы, как некой сводящей ее воедино силы. Но в рукописи у Майкова осталось еще одно стихотворение, гораздо более отчетливо (и оттого гораздо менее выразительно) говорящее об этом; о пушкинианстве, которому предстоит сначала воодушевить русскую культуру, а затем разочаровать ее. В этом, симптоматично названном «Пушкин», стихотворении, именно автор «Пира…» примиряет своей личностью весь свет, именно он раскрывает сердца людей навстречу друг другу, именно он оказывается ясной, прозрачной тайной отечественной истории — и сказано об этом взахлеб, в той интонации преувеличения, которая уже чоевата грядущим разочарованием:
95
Опубликовано в статье И. Г. Ямпольского «Неизданные стихотворения и письма А. Н. Майкова о Пушкине» («Временник пушкинской комиссии. 1975». Л., 1979, с. 46–47).