Выбрать главу
Встарь исчерченная карта Блещет в красках новизны (…) Кто зигзаги да разводы Рисовал здесь набело? Словно временем на своды Сотню трещин навело. Или призрачны седины Праарийских стариков, И напрасно стяг единый Подымался в гарь веков? Там, где гений Александра В общий остров единил — Край Перикла, край Лисандра, Царства Мидий, древний Нил? (…) (…) Суждено спаять народы Только красным знаменам.

После такого цивилизованному русскому поэту было уже невозможно вступать в вольную игру с традицией четырехстопного хорея; оставалось — рыдать над нею.

Сентиментально, размывая четкий ритм в ретроспективную дымку, — подобно А. Агнивцеву. В его сознательно эпигонском цикле «Блистательный Санкт-Петербург» (Берлин, 1923) «Рыданье Лизы у Канавки» отзывается многократно усиленным эхом в топоте «Медного Петра»; Литейный проспект запахивается в испанский плащ: «В этот вечер над Невою / Встал туман!.. И град Петра / Запахнулся с головою / В белый плащ из серебра (…)»; а «Белой, мертвой, странной ночью» грезящему о минувшем «странному городу» Петербургу предстает в видении — кто? Не сам ли Михаил Никитич Муравьев? —

Посмотрите, посмотрите, Вот, задумался о чем-то Незнакомец в альмавиве, Опершись на парапет…

Или — трагически, как Осип Мандельштам 30-х годов, который недаром свои поминальные (и сознательно подражающие «Поминкам» Вяземского) «Стихи о русской поэзии» и примыкающее к ним стихотворение «Дайте Тютчеву стрекозу…» выдержал в плясовом ритме хореического четырехстопника. Фарс обернулся трагедией:

Дайте Тютчеву стрекозу,— Догадайтесь, почему! Веневитинову — розу, Ну, а перстень — никому!

Перстень, помянутый в четвертой строке, — это тот самый пушкинский «талисман», который пропал в темные дни пролетарского бунта 1917 года из петербургской квартиры Поэта и который потому стал для Мандельштама символом исчезнувшей тайны русской культуры[99].

«Храни меня, мой талисман…» Не сохранит, нет талисмана.

Впрочем, могли быть еще и неосознанные вариации — результат инерции ритма[100], который хранит память о связанных с ним художественных решениях дольше, чем они живут в культуре, как свет погасшей звезды несет в себе Память о ней. Пролистывая сборники бодрых советских поэтов нового, комсомольского призыва в литературу, мы не раз наткнемся на механическое воспроизведение канона. Вот то, что называют стихами Безыменского; 1934 год; речь идет о кремлевском параде:

Пред кремлевскою стеною Кисть крутя на палаше. Грудь выпячивал горою Иностранный атташе. Пяля глазки тараканьи На советские войска, Он припрятывал в кармане Куцый кукиш кулака (…) Гул могучий, гром певучий Над столицею повис. (…) Подмигнув спокойным глазом, Не взглянувши на него, Пушки нашенские разом Поглядели на него. Величавые знамена Развевались над Москвой. Шли орудья к полигонам Атташе ушел домой. Но ни он, ни пушки наши Не забыли до сих пор Этот громко прозвучавший Молчаливый разговор[101]

В полном согласии с брюсовским — «Суждено спаять народы / Только красным знаменам», певец молодой гвардии рабочих и крестьян, едва коснувшись державной темы, сам того не подозревая, подключался к давней поэтической традиции, учитывал ее законы. Особенно пикантным было то, что в этом отношении Безыменский ничем не отличался от безвестного автора/ белогвардейского «Дроздовского марша», певшегося юнкерами на мотив песни Сибирских стрелков:

Из Румынии походом Шел Дроздовский славный полк. Для спасения народа Нес геройский, трудный долг. Генерал Дроздовский гордо Шел с полком своим вперед, Как герой, он верил твердо, Что им Родину спасет. (…) Много он ночей бессонных И лишений выносил, Но героев закаленных Путь далекий не страшил. (…) Шли дроздовцы твердым шагом, Враг под натиском бежал, И с трехцветным, русским флагом Славу полк себе стяжал.
вернуться

99

Поэты послемандельштамовских поколений будут принимать это уже как данность. Поэма одного из лучших лириков младшей генерации 1980-х годов, Тимура Кибирова — «Послание к Л. С. Рубинштейну» — написана с «поправкой» на всю семантическую историю русского четырехстопного хорея, на весь его ассоциативный ряд, от стихов Державина до Мандельштама включительно. Но эта «поправка» несет в себе трагический смысл; она служит знаком невосполнимой ничем утраты. Чуть подробнее об этом будет сказано в послесловии к книге.

вернуться

100

Скажем, в эмигрантской газете «Руль» 8 апреля 1928 года Ж. Нуаре так иронизировал над решением Президиума ВЦСПС в честь юбилея Горького присвоить его имя пекарням Москвы и Казани: «Огорошен обыватель./Хлещет, плещет гул молвы:/ — Горький Максимум писатель / Избран пекарем Москвы! / Да утихнет гул полемик! / Ах, ужель вам невдомек: / — То, что было академик,/ Стало нынче — хлебопек (…)»

вернуться

101

Забавной параллелью к этим стихам выглядит попытка Игоря Иртеньева наложить топику «идеального» советского стихотворения о государственной мощи к кремлевскому приземлению Маттиаса Руста: «Ероплан летит германский — / Сто пудов сплошной брони (…) / Кружит адово страшило, / Ищет, где б ловчее сесть… / Клим Ефремыч Ворошилов, / Заступись за нашу честь! / (…) А и ты, Семен Буденный, / Поперек твою и вдоль! / Иль не бит был Первой Конной / Федеральный канцлер Коль?!»