После такого цивилизованному русскому поэту было уже невозможно вступать в вольную игру с традицией четырехстопного хорея; оставалось — рыдать над нею.
Сентиментально, размывая четкий ритм в ретроспективную дымку, — подобно А. Агнивцеву. В его сознательно эпигонском цикле «Блистательный Санкт-Петербург» (Берлин, 1923) «Рыданье Лизы у Канавки» отзывается многократно усиленным эхом в топоте «Медного Петра»; Литейный проспект запахивается в испанский плащ: «В этот вечер над Невою / Встал туман!.. И град Петра / Запахнулся с головою / В белый плащ из серебра (…)»; а «Белой, мертвой, странной ночью» грезящему о минувшем «странному городу» Петербургу предстает в видении — кто? Не сам ли Михаил Никитич Муравьев? —
Или — трагически, как Осип Мандельштам 30-х годов, который недаром свои поминальные (и сознательно подражающие «Поминкам» Вяземского) «Стихи о русской поэзии» и примыкающее к ним стихотворение «Дайте Тютчеву стрекозу…» выдержал в плясовом ритме хореического четырехстопника. Фарс обернулся трагедией:
Перстень, помянутый в четвертой строке, — это тот самый пушкинский «талисман», который пропал в темные дни пролетарского бунта 1917 года из петербургской квартиры Поэта и который потому стал для Мандельштама символом исчезнувшей тайны русской культуры[99].
«Храни меня, мой талисман…» Не сохранит, нет талисмана.
Впрочем, могли быть еще и неосознанные вариации — результат инерции ритма[100], который хранит память о связанных с ним художественных решениях дольше, чем они живут в культуре, как свет погасшей звезды несет в себе Память о ней. Пролистывая сборники бодрых советских поэтов нового, комсомольского призыва в литературу, мы не раз наткнемся на механическое воспроизведение канона. Вот то, что называют стихами Безыменского; 1934 год; речь идет о кремлевском параде:
В полном согласии с брюсовским — «Суждено спаять народы / Только красным знаменам», певец молодой гвардии рабочих и крестьян, едва коснувшись державной темы, сам того не подозревая, подключался к давней поэтической традиции, учитывал ее законы. Особенно пикантным было то, что в этом отношении Безыменский ничем не отличался от безвестного автора/ белогвардейского «Дроздовского марша», певшегося юнкерами на мотив песни Сибирских стрелков:
99
Поэты послемандельштамовских поколений будут принимать это уже как данность. Поэма одного из лучших лириков младшей генерации 1980-х годов, Тимура Кибирова — «Послание к Л. С. Рубинштейну» — написана с «поправкой» на всю семантическую историю русского четырехстопного хорея, на весь его ассоциативный ряд, от стихов Державина до Мандельштама включительно. Но эта «поправка» несет в себе трагический смысл; она служит знаком невосполнимой ничем утраты. Чуть подробнее об этом будет сказано в послесловии к книге.
100
Скажем, в эмигрантской газете «Руль» 8 апреля 1928 года Ж. Нуаре так иронизировал над решением Президиума ВЦСПС в честь юбилея Горького присвоить его имя пекарням Москвы и Казани: «Огорошен обыватель./Хлещет, плещет гул молвы:/ — Горький Максимум писатель / Избран пекарем Москвы! / Да утихнет гул полемик! / Ах, ужель вам невдомек: / — То, что было академик,/ Стало нынче — хлебопек (…)»
101
Забавной параллелью к этим стихам выглядит попытка Игоря Иртеньева наложить топику «идеального» советского стихотворения о государственной мощи к кремлевскому приземлению Маттиаса Руста: «Ероплан летит германский — / Сто пудов сплошной брони (…) / Кружит адово страшило, / Ищет, где б ловчее сесть… / Клим Ефремыч Ворошилов, / Заступись за нашу честь! / (…) А и ты, Семен Буденный, / Поперек твою и вдоль! / Иль не бит был Первой Конной / Федеральный канцлер Коль?!»