Но на что здесь работает пародийный комизм? К какому смысловому итогу он ведет? И только ли Заболоцкий — на его прицеле? Отнюдь. Олейников пародирует вообще любое стремление искать смысл явлений, ибо не находит его в сущностных основах жизни, глубоко тоскует от этого и срывается от тоски — в смех, а из смеха постоянно прорывается к трагизму. В пародии на Заболоцкого есть странные, идущие вразрез с привычными устоями жанра, но абсолютно соответствующие его новой роли, лирически-безупречные по красоте образы: «Спешит кузнечик на своем велосипеде. / Запутавшись в строении цветка, / Бежит по венчику ничтожная мурашка (…)» Здесь пародист на мгновение снимает маску — и мы видим скорбное лицо автора, тот лик, который позже будет изображен в «ответном» произведении Заболоцкого «Лодейников»:
Но вот вопрос: где и когда в предшествующей литературной традиции было принято отвечать на шутку, причем не совсем безобидную, — абсолютно всерьез, без тени улыбки? Где и когда пародируемый, подобно Заболоцкому, откликался на пародию — философской поэмой? (Причем пародируемый умеет, когда нужно, и сам едко посмеяться в стихах.) И если это вдруг происходит в 20—30-е годы нашего столетия, не значит ли, что пародируемый относится к пародии как к «высокому» философскому жанру? Причем не пародирует «комедию — трагедией» (вспомним знаменитое определение Тынянова), а именно торжественно откликается такими вот стихами на такие вот — отнюдь не торжественные строки: «Страшно жить на этом свете, /В нем отсутствует уют, — / Ветер воет на рассвете, /Волки зайчика грызут (…)»
И он имел для этого все основания. Борьба со «смыслами» сама стала смыслом деятельности обэриутов, антифилософия — их философией, а такой «антижанр», как пародия — ее закономерным воплощением. Отсюда — резкий пародийный вызов, который Олейников и Хармс бросают всей предшествующей поэтической традиции в целом, с ее взысканием истины и упованием на благо. Иначе незачем было бы Олейникову выворачивать наизнанку лермонтовский перевод из Гёте с его успокоительным «Подожди немного, отдохнешь и ты!» —
Или классический рефрен Жуковского (и стоящую за ним поэтическую традицию) — «Бедный певец»:
А Хармсу не нужно было бы последовательно пародировать общелитературные приемы, издеваться над общепринятой логикой повествовательного зачина и сюжетики, стилевой последовательностью. Но недаром практически все его фрагменты начинаются так, как начинаются обычные литературные произведения: «Был один рыжий человек…», «Это случилось еще до революции…», «Два человека разговорились…», — а дальше происходит расшатывание привычных схем, и фрагмент завершается тем, что литература с ее поисками смысла и связи разрешается в ничто, умножается на ноль. На тот самый ноль, который герой Олейникова просил положить на его могилу:
Поэтика абсурда, реализуемая через пародирование «нормальной» логики с ее «смыслоцентризмом», абсурда, который у нас часто представляют удалением от жизни в сферу «чистого» литературного приема, — была для Хармса, напротив, разрушением литературности и полным — страшным в своей полноте — возвращением к жизни, как он ее понимал. Самый заядлый реалист все равно соблюдает «золотое» правило культуры, показывая каждое действие, событие, стечение обстоятельств как нечто внутренне закономерное, исполненное смысла. Даже бессмыслицу. В реальности же много случайного и однократного. Человек может брякнуть вдруг что-нибудь совсем несуразное, никоим образом не свидетельствующее о его убеждениях. Или совершить нечто, чего от него никто не ожидал и чего он никогда более не повторит… И «абсурд» потому и издевается над любыми логическими построениями, что стремится дать образ спонтанной, не преображенной культурой жизни. Потому-то фрагмент «Связь» откровенно пародирует рассказ Л. Н. Толстого «Три смерти», выворачивает наизнанку толстовскую мысль о тайной обреченности всего живого друг другу — именно как мысль литературную. Реалистическую, но не реальную.