– Так ты решила не ехать?
– А ты решил по–другому?
– А я решил по–другому! Я считаю, что нам нужна эта поездка.
– ОК.
– Что, ОК?
– ОК – это то, что я сказала, все что хотела сказать, и ты можешь поступать так, как считаешь нужным.
– Тогда не ОК.
– Тебе не хватает свободы?
– Хватает!
– ОК!
– Послушай, ты так и будешь говорить ОК?
– Послушай, Барух, чего ты добиваешься?
– Чтобы ты перестала говорить ОК!
– ОК.
– Ты можешь перестать это делать?
– ОК.
– Тогда вот что: я заказал гостиницу в Эйлате на две ночи, с четверга по субботу. И ты вольна поступать, как хочешь, но я буду очень рад, если ты ко мне присоединишься.
– ОК.
Барух понял, что должен прекратить этот разговор, который вел прямиком к скандалу. Забыв намазаться репеллентом, он вышел в сад, где его отчаянно покусали комары. Чертыхаясь, расчесав ноги и плечи, разыскав, наконец, фенистил, он обляпал всего себя липкой жидкостью и вернулся обратно в сад. Керен, пожалуй впервые за все время, попыталась вывести его из себя. Дешевый трюк, который ей не удался. Последний раунд остался за ним, несмотря на то, что все предыдущие он проиграл.
"Раунд?" Он думает об их отношениях, как о поединке?
Нет, тут что-то другое. Он часто ловил себя на том, что они играют в поддавки. Когда какой-нибудь спор грозил перерасти в нечто большее, они оба, как-будто по негласной команде совершали поворот "все вдруг" и начинали показательно уступать: "если это вопрос принципа, то конечно..." А сегодня Барух почувствовал, что уперся в стену. Он подспудно рассчитывал на то, что обычное "еще чуть-чуть не уступить" вызовет отступление. Но Керен и не думала отступать.
И все–таки он должен был поехать в Эйлат. У него не было окончательного ответа на вопрос "Почему?" – просто он чувствовал какую–то необъяснимую необходимость в этой поездке. Еще несколько дней тому назад Керен принадлежало бы решающее слово, поедут они в Эйлат или нет. А сейчас он вообще не рассматривал такое развитие событий.
* * *
Следующие два дня Барух провел, как в тумане. Он не помнил, как добирался из Раананы в Иерусалим и обратно, не помнил, что было в течение дня и вечером – полный blackout. Он взял отпуск на четверг. Разговаривали ли они с Керен в те дни? Он не мог сказать. В четверг он, как обычно, вышел из дома около шести утра, но не поехал в Иерусалим, а взял газету и, сидя в машине, дождался, пока Керен уйдет на работу, попутно забросив девчонок в школу. Странное ощущение, думал он, прячась за углом на улице Повстанцев Гетто, как какой–то шпион или преступник, пережидая, представляя, как Керен закрывает дверь, усаживает Майку с Михаль на заднее сиденье, пристегивает ремнями, обходит машину, заводит мотор, осторожно выезжает из переулка Ирисов.
Сретенка – улица Металлургов – переулок Ирисов. Сретенку он совсем не помнил, скорее всего, даже не нашел бы, окажись он в Москве; улица Металлургов находилась сейчас не ближе, чем Ванкувер. В переулке Ирисов он живет уже тридцать лет. В конце семьдесят третьего, когда отец только–только нашел работу, мать настояла сразу же взять ссуду и купить собственное жилье, она не хотела ни секунды оставаться в ненавистной общаге центра абсорбции. Они привыкли к Раанане – ухватились за маленький домик на окраине в переулке Ирисов. Их всего девять, этих коротеньких названных цветами тупичков, одним концом выходящих на улицу Повстанцев Гетто, а другим – упирающихся в поле. Жасмин, ирис, тюльпан, лилия, лютик – других названий Барух не знал ни на иврите, ни на русском. Предпоследний от конца – ирис. Ряды маленьких домиков на две квартиры, напоминавшие пыльные детские кубики, дешевое жилье, призванное решить проблемы переселенцев.
Их соседями по дому оказались старички из Польши, пережившие катастрофу. У старичков была проблема – они никак не могли толком объяснить гостям, как найти их дом. А ехать надо было так: по улице Спасения, повернуть на улицу Надежды, а с нее на улицу Повстанцев Гетто, которая, мимо прочих цветников, вела к ирисам. Не получалось у них выговорить вместе с гетто про спасение и надежду, хоть тресни. Мать сразу же очень подружилась с поляками. Они разговаривали, как могли: мать – по–русски, а соседи – по–польски, но тем не менее как–то понимали друг друга. Когда фирма пробила Борькиному отцу телефон (тогда на очереди стояли годами, как в Москве), им иногда звонили незнакомые люди и, долго извиняясь, просили подсказать, как проехать. На иврите Борька говорил лучше всех, поэтому на него и возложили обязанность подходить к телефону, и он вместо соседей растолковывал про гетто, спасение и надежду. Борька давился от смеха, он не мог себе представить, что взрослые люди путаются в трех улицах, а мать на него ужасно сердилась, читала нотации, говорила, что надо уважать, если не их старость, то, по крайней мере, их прошлое. Борька и уважал, он всегда спрашивал пани, не надо ли ей чего из магазина, и его считали хорошим воспитанным мальчиком, даже подарили деньги на день рождения, что тоже вызвало стычку с матерью: "Ну что тебе стоило отказаться? Берешь подачку, как нищий!" А ему стоило, потому что на дом угрохали все деньги, и самоцветы, и даже магнитофон, не мог же он, в самом деле, все время выезжать за счет Лоры. Он очень хотел чем–нибудь подработать, как многие в их классе, но мать была категорически против – он должен был учиться и получить аттестат, а открыто сказать, что он гуляет с Лорой, Борька не решался.
Старички-поляки очень горевали, когда родители собрались в Канаду, говорили, что других таких соседей у них никогда не будет. Утешало их то, что Борька никуда не уезжал. Пани сокрушенно качала головой, видя очередную Борькину пассию – восточную красавицу, потом приносила ему кусок пирога или домашнее печенье и долго говорила, что "эта женщина" совсем не для него. Борька заверял, что жениться на "этой женщине" он не собирается, после чего пани всплескивала руками: "Ой–вэй! Снова курвэ!" Она брела обратно на свою половину, в сотый раз бормоча что–то о несчастном брошенном ребенке.
Борька себя брошенным совсем не считал.
Позже поляки на него смертельно обиделись. Вышло, как всегда, по–глупому. Соседи без проблем подписали документы для муниципалитета на перестройку дома, "гармушку" на местном наречии, а в итоге Борькина вилла затмила им солнце, тень от крыши заслонила солнечные батареи соседей и не давала нагреваться бойлеру. Пришедший техник сразу понял, в чем дело; Борька долго извинялся и на месте оплатил перенос батарей. Но отношения были испорчены навсегда, и непонятно, по какой причине. Подумаешь, батареи, пустяк, но то ли стройка их доконала, то ли вилла колола глаза, то ли Керен им не по нраву пришлась. Разговаривать они перестали, не говоря уже о печенье.
Старички уже несколько лет как умерли, да и почти все старые дома в их цветочных тупичках превратились в дорогие виллы. Раанана становилась престижной.
Барух вернулся в дом, чтобы спокойно собрать вещи. Он колебался, оставить ли Керен записку или позвонить ей по телефону. Он представил, что записка попадется вместо Керен Михальке, которая развернет ее, прочитает вместо Керен, подойдет к матери, протянет, подождет, пока та тоже дочитает записку до конца. Керен, не зная, что ответить Михальке, начнет фантазировать, выдумывать что–нибудь на ходу, запутается, проклиная себя, проклиная его...
Нет, решил он, не надо оставлять записок, лучше позвонить вечером Керен и спокойно поставить ее перед фактом. Он ведь предупреждал, что поедет в Эйлат, приглашал Керен присоединиться, ждал ответа. Он был честен перед собой, перед Керен, перед девчонками, ему нечего таится, нечего скрывать. Как любой современный человек (homo политкорректный) боится кого–нибудь задеть, так и он, Барух, боялся задеть самое дорогое, что у него было – Майку с Михаль. Он не стал брать чемодан, просто покидал в дорожную сумку все, что попалось под руку. Он вышел из дома и оглянулся назад, как бы прощаясь с прошлым, как бы пытаясь запечатлеть в памяти этот момент. "Какой момент?" спросил он сам себя. Он сел в машину, зная, что ему предстоят часов пять пути, пока он не доберется через пустыню в Эйлат, к чистому, в отличие от Средиземного, Красному морю. Он направлялся на юг, на курорт, в официальный израильский рай, как в Крым или на черноморское побережье Кавказа.
Дорога обещала быть не слишком утомительной: в поздний утренний час можно проехать через Тель–Авив без всякой задержки, и дальше, до Беер–Шевы на Арад. Барух остановился в Араде в каком–то кафе, где посидел часок за кофе и газетой, есть не хотелось, просто прервать непрерывность дороги, собраться с мыслями. Хотя – какие мысли? Нет мыслей – пустая голова, в которую не лезут даже газетные заголовки. Потом он направился дальше по длинной монотонной трассе вдоль границы с Иорданией в Эйлат, в заказанную "Ривьеру".