Выбрать главу

По дороге мимо плескался с водовозкой старик Медынин. Останавливался. Слушал. То ли патефон, то ли вопли из окон…

– Облить бы ключевой мерзавцев!

Спрашивал у Надюшки:

– Давно полосуются?

– Давно, дедушка Медынин, – старушкой вздыхала та.

Медынин ещё слушал. Смотрел на плавающий клюв патефона…

– Правильно, что хреновину-то эту вынесли… Всё меньше слыхать мерзавцев…

Как глухонькая, Надюшка поспешно соглашалась:

– Да, дедушка Медынин, дорогая вещь, дорогая…

Медынин шмякал вожжей по мерину, будто по бочке, – и две дутые влажные бочки бултыхались дальше. А из окна вылетало, наконец, визгливое, Лаврушкино:

– Где пор-плер? – («Пор-плер»– это, по-видимому, портплед. Это тот самый громадный чемодан-вагон, когда-то отданный в починку Лаврушке одним из Зинкиных квартирантов-артистов да так и брошенный при бегстве с квартиры.) – Где пор-плер? Отвечай! – Лаврушка прекрасно знает, где его любимый «пор-плер», но топается, орёт как резаный: – Пор-пле-е-е-ер! Твою мать!!

«Пор-плер» вылетал в окно, сметал патефон с табуретки. На улицу выбегал Лаврушка. Вбитый в шляпу уже, в развевающемся «кабардине». Улепётывал в сторону Заульгинки. К матери своей. Захлопывал на ходу расшибшийся, будто разевающий рот от боли «пор-плер». Сам выкрикивал угрозы. Вздёргивал острым кулачком.

Скорбно шли матросы с патефоном домой. Словно с убитым гусем. Шли на свои новые испытания. Шли узнавать, почём фунт лиха.

Два дня Пашка бывала неестественно оживлена и подвижна. Без умолку болтала, смеялась. Пела. Схватится за какое-нибудь дело – бросит. И поёт опять, и смеётся. Девочка прямо. Пташка, выпущенная на волю. Однако матросы знали, что в любую минуту можно словить оплеуху, были настороже.

На задах Лаврушкиного огорода была вырыта яма. Под уборную. Вырыта два года назад. Самим Лаврушкой. Какой-то накатившей, бурной, но короткой вспышкой хозяйственности. Во всяком случае, чтобы перетащить на эту яму уборную, что неподалёку выпучивалась из нечистот, – на это вспышки не хватило.

Нередко, шаря по давно выпластанному огороду, низовой ветерок слизывал с ямы подозрительный дым. То курили, блаженствовали Толяпа и Рудошка Брылястый. Предвестником беды, всегда неожиданно, на краю ямы появлялся Валерка Муха.

– А-а, куре-ельщики! А-а, спрятались!

«Курельщики» вздрагивали, испуганно вытаращивались снизу на Валерку. А тот в Надюшкиных трусах с резинками по коленкам – точно розово поддутый – сучит чёрненькими ручками-палочками. Ну натуральная муха-ехидина! Ещё б на передние ножки ему встать – и задними начать сучить… И-иди отсюда, гад!

– А, скажу! Курельщики!

Курильщикам бы притушить бычки да и убраться куда подальше. В более безопасное место. Так нет! Давай матюкать Муху, отгонять от ямы. Комьями земли давай кидаться.

Муха никогда и не побежит ябедничать матери – смысла в том нет: Пашке плевать, курит Толька или нет – и Муха будет отскакивать, уворачиваться от вылетающих комьев и грозиться, хохотать, просто пугать будет курцов, но не ведать и не замечать, что за ним – весёленьким, заливающимся смехом – со двора уже наблюдает мать, и что он и есть тот детонатор, та искра, от которой и взорвётся вся её копимая два дня истерия.

Подлетев к яме, Пашка сметала Валерку курильщикам на головы, падала на край – и палкой дубасила по сразу взревевшим головам и спинам. Молча, с какой-то дикой, звериной сосредоточенностью.

Со двора на помощь братьям бежала восьмилетняя Надюшка.

– Не смей бить нас! – сжав кулачки и дрожа, кричал ребёнок. – Не смей бить нас!

И точно не девчушка малая бесстрашно трепетала перед озверевшей бабёнкой… а маленькая женщина. Мать. Мать своих будущих детей…

– Не сме-е-ей!..

– У-у-у! – Пашка пятернёй отшвыривала непереносимо обнажённое детское лицо. Шла, раскачиваясь, ко двору и дико, безобразно материлась.

Слёзы выстреливали из Надюшкиных глаз. Она зло хлопала ладошками по глазам, не хотела видеть, слышать мать. И только раскачивалась на коленях…

А Пашка, разом отринув и детей, и дом, уже радостно торопилась через дорогу. Торопилась к подруженьке своей, к Зинке Грызулиной…

…Д я опушшусь на дыно-о марысыкой-я,Д я поднимусь за а-а-абылыка-а-а,Табе отдам я всё-ё-ё-ё земыной-я,Лишь тольки ты-ы люби-и миня-а-а-а… —

суток двое пьяно рыдало из Зинкиных окон. Вокруг дома гуще кружили солдаты-кавказцы. Приостанавливаясь на крыльце, лихо строили на голове пилотки. Гимнастёрки – резко давали назад. Залетали… Потом загул выметал Пашку на улицу, гнал в Отрываловку, где мокла она ещё несколько дней, где по ночам чуть мерцали, сторожким жабьём выхлюпывали из черноты припрятавшиеся притончики.