Выбрать главу

В библиотеке вдоль окон стояли два стола. Это место считалось читальным залом. Миша и Яша, ожидая очереди, всегда просматривали там свежие газеты и журналы.

Остальные читатели – у загородки. Где книги, где Надя. К столам – ни один. Ни на шаг. Ведь там свободно всё. Журналы-то эти, газеты… Не-ет, от греха-а. Надёжней у загородки. Без дураков. За книги расписался, в руки – и пошёл!

А Миша и Яша – как на киноэкране. Как два беспечных добродушных героя. Не подозревают даже, какая сзади опасность подкрадывается. С дубиной взведённой, с ножом, с пистолетом! Все зрители видят, хотят закричать им: опасность! – а те всё читают себе. Ничего не чувствуют!..

Миша из-за газеты натыкался взглядом на разинувшихся зрителей. Сразу улыбался им вежливо. Тихо, по слогам, гун-дел сквозь улыбку склонённому над журналом Яше: «Не-шмы-гай! Где-у-те-бя-пла-ток?» Отрешённо, не прерывая чтения, Яша доставал платок. С треском сморкался. Все в очереди вздрагивали: отчаянный этот Яша!

Когда никого не было у загородки, Миша гордым петухом вышагивал вдоль неё. Очерчивал перед Надей образы Рощина и Телегина, Пастухова или Цветухина. Полностью, что называется, расфуфыривал цветастые перья красноречия. Но однажды, как из воздуха, вытаял перед ним Шаток – и глазки не по-детски ушло прищурил. Проверяюще. С большой подозрительностью… Как пойманный врасплох, Миша смутился, глаза его закосили зайцами. Надя рассмеялась, представила сына. Пятилетний Шаток надулся, но руку на знакомство подал. (Вот тогда – ещё до Зинкиного подвала – и познакомились они.) Конечно, Миша и потом обсуждал с Надей прочитанные книги, однако как только узнал, что она замужем и муж её воюет – петушистость исчезла в нём. Разом. Будто её и не было.

Нередко Миша приносил контрамарки. На премьеры или просто на нравящиеся Наде спектакли.

Небольшой был местный драмтеатр, но внутри уютный. Охватывало подковой зрительный зал приземистое фойе. Вдоль стен, точно в маленьких аукционах, стыдливо зябли обнажённые Венеры и воображали развязные кучерявые Аполлоны. Кто с фиговым листочком, кто – просто так…

«И это – искусство, а? – словно больной, тоскливо спрашивал у фотографа Меньшова спутник его – Колотузов Пётр, местный живописец с базара. – Тьфу!» И «тьфу» это было каким-то неуверенным, вопросительным. Просящим будто даже.

Меньшов с ужасом топил лысенькую головёнку в свои тощие плечи подростка. С поспешным ужасом. Руки широко разводил: «Петя, какой разговор? – ни в какие ворота!» Вёл друга и собутыльника от расстройства к настоящему искусству. В боковой коридор. Где на стене, на фотографиях, был как бы распят весь коллектив актёров и актрис театра. Работал всех их он, Меньшов – коренной житель Отрываловки, главный фотограф базара! Все головы барашковые актрис в портреты он втиснул наискось. Почти поперёк. И заставил загадочно и обещающе улыбаться… Актёры же все – будто задавили дыхание. Как мужественные кирпичи. Будто в милиции они. На опознании… Друзья подходили к ещё одной стене. К передовикам. Тоже сработанным Меньшовым. Сбил он их в какие-то очень выстраданные групповщины: нелегко вам воздалось, товарищи, нелегко. Знаю – и уважаю…

А у вешалок, напротив, уже теснились, вылезали из шапок девственные лысины мужчин, из шалей-паутинок выходили на волю осторожные, напряжённые причёски женщин. И по всему фойе перекатывалось радостное оживление наконец-то скучившихся людей.

В самом зале, в обособленной, взвешенной над зрителями ложе суетится главреж. Всем обликом похож он на длинного и тощего Дон Кихота. Но Дон Кихота омоложённого, что ли. Как бы излечившегося. Всемирно скорбящая складка на переносице преобразовалась у него в озабоченную, деловую. Он гнётся, ломается, усаживает на бархатное кресло плотного мужчину во френче цвета стали, с бритой, точно из толстой резины, головой. Супруга бритоголового, заталкиваясь в номерное кресло рядом, положила программку на грудь свою, как на журнальный столик. И на фоне двух больших этих возящихся тел сама ложа выглядела зыбко, ненадёжно. Как-то качельно. Казалось, висит она на одних только бархатных портьерах, и толкни её из коридора ногой – зараскачивается над залом обмирающе, опасно, как в цирке.

В театре сегодня праздник – премьера. Давалась пьеса из времён гражданской войны. Ложа смотрела, смотрела на эту пьесу «из времён гражданской войны», долго крепилась. Не выдержала. Велела призвать этого чёртова режиссёра, понимаешь! Призвали. «Ты чо народу кажешь?» (В это время на сцене разворачивался пьяный русский загул. Под наяривающую плясовую Мишиных музыкантов, истерично вскрикивая, плясали какие-то полуодетые особы. В расстёгнутых кителях – всклоченные, дикие – орали песню пьяные белогвардейские офицеры; бесшабашно размахивали бутафорскими бутылками.) Главреж смутился. Он облысел даже под Станиславского, однако имел свой метод. Приклонившись к разгневанному уху, стал трепетно орать: «Это дикая оргия-пляска в стане врага, Викула Иванович. В белогвардейском, так сказать, стане. Последние судороги умирающего класса. И мы со всей желчью, со всем сарказмом обличаем… Мой творческий метод…» – «Да где метод? Где обличаем? В зал вон посмотри!..» А народ с упоением притопывал, прихлопывал в такт Мишиной разудало несущейся музыке. На сцене одичавшим медведем разгуливал Градов. Сунул в рот бутылку, как соску. На стул пал – и вдруг кинул себе на колени визжащую бабёнку. Бутылку выплюнул и, высвобождая девку из одежд, начал глодать плечо её, будто жёлтый батон; при этом рычал на весь театр, глуша музыку. Сама девка задрыгала ногами – и с ловкостью циркачки выкинула в воздух лифчик. Как карточку визитную. За лифчиком – другие интимнейшие штуки полетели. Из оркестровой – Миша – жару наддал. Что началось!