На двенадцатый день мы подошли к Белому заливу. Изергины сошли с своими рабочими в лодки, которые ветер и волны быстро отнесли к скалистому берегу.
Осенью «Мария» и еще один пароход пытались подойти к новому маленькому поселку в Белом заливе, но на море была такая толчея, что мы не могли спустить лодок и видели только верхушки черных скал, выставлявшихся из тумана.
Зимою во Владивостоке я часто представлял себе одну и ту же картину. — Ледяная буря мечется по пустынному, серому берегу, обвевая занесенные снегом бревенчатые домишки, в которых кучка людей, напрягая все силы, борется за жизнь, и среди них, истощенных трудом, холодом и голодом, бедная женщина, мечтавшая о вечном празднике. Я хорошо знал, что провизии хватит на всю зиму, но ранней весной придет голод. Я сам пережил как-то зимовку в тяжелых условиях и без особых усилий воображения мог нарисовать себе картину того, что должно было происходить на берегу Белого залива. Иногда я среди дня видел внутренность запушенной инеем избы. Белая изморозь ползет со стен на пол, по скамьям; все ближе и ближе к середине, где около догорающего огня молча сидит кучка людей. Тяжелый, отвратительный запах прелой обуви и одежды, слабый свет лампы или глиняных плошек, в которых горит тюлений жир, и за окнами неустанное дыхание бури, сливающееся с беспокойным шумом океана. На лица я умышленно не смотрел и видел только черные, тяжелые тени около красного, неровно вспыхивающего пламени, которое раздувал морозный ветер, со свистом и визгом врывавшийся в трубу… Седой иней подползает уже к ногам, разметывается по кирпичной стене печи, в которой слабо вспыхивает последнее бледное пламя. И потом мрак и тишина…
Весна была холодная, с жестокими, бурными ветрами, шедшими от Берингова пролива, и «Мария» вышла в плавание только в конце июня. Я торопился, как мог, но все же до Белого залива мы добрались только на одиннадцатый день. Пустынный берег, чисто выметенный ветром, уставленный широкими скалами, о которые разбивались длинные волны прибоя, походил на огромный собор, за колоннами которого слышалось нестройное пение; кто-то рыдал, гулкое эхо подхватывало все звуки и играло ими в глубокой каменной пустыне. За грядой береговых скал я увидел два дома, таких же, как и те, где мы сидим.
Медленно, боясь неожиданно встретить что-то страшное, шел я по хрустящему песку к этим бревенчатым срубам, похожим на колодцы, казавшимися до отчаяния жалкими и ничтожными рядом с распахнутой ширью океана. Там я нашел то же, что мы видели и здесь.
Вещи были разбросаны по полу и широким нарам, точно в большую мрачную комнату ворвалась буря.
Я тихо прикрыл двери и, чувствуя, как бьется сердце, медленно пошел по едва намеченной тропинке к дому, который, как мне казалось, я часто видел из Владивостока и с палубы своего парохода. Поднимаясь, я оглянулся на залив и вдруг увидел Изергина. Он вышел откуда-то из-за скал, разбросанных по всему берегу и, закрывая рукой глаза от солнца, неторопливо шел в мою сторону. На лице его не было ни удивления, ни радости.
— Все хорошо, — сказал он равнодушным голосом, когда мы сошлись на узкой площадке под скалой, от которой веяло еще холодом зимней ночи. — Вы могли бы и не приезжать, — он протянул мне худую влажную руку с длинными грязными ногтями.
— Где ваши рабочие? Где Надежда Дмитриевна? Как вы прожили зиму?..
Изергин улыбнулся печальной улыбкой и в глазах его я видел что-то пустое, мертвенно-бледное, как и в той безграничной пустыне, что окружала, нас.
— Рабочие еще осенью ушли туда, — он указал рукой к горам. — А Надя здесь, мы похоронили ее под тем большим крестом. Может быть, вы ее увидите.
— Как же я ее увижу, если она, умерла?
Изергин посмотрел на меня взглядом, в котором было сожаление к моей ограниченности и сознание собственного превосходства. Так они оба смотрели на меня, когда я вез их к Белому заливу.
— Пойдемте! — сказал он, перепрыгивая через камни и рытвины с такой легкостью, которая указывала на долгие бесконечные скитания по этому берегу. Молча дошли мы до двери. Изергин остановился на пороге и пропустил меня в комнату, пустую и мрачную, так как единственное окно было закрыто белым крестом, стоявшим снаружи у самой стены.
— Вот тут мы живем. Что делать? Надя постоянно жалуется на беспорядок и тесноту, но теперь уже ничто не переменится.
Изергин сел на скамейку и очень подробно рассказал мне, как бежали рабочие, когда узнали, что им придется зимовать на этом пустынном берегу, рассказывал о бесконечной зиме, о болезни своей жены, которая умерла на той скамье, где он сидел, и видно было, что все это давно перестало его волновать, было далеким прошлым, таким же чуждым, как и все то, что скрывал серый морщинистый океан.
Гудит прибой, плывут туманы, но человек смотрит только на что-то свое, глубокое, невидимое для всех окружающих. И, как тогда на пароходе, он, кажется, считал меня глубоко несчастным, потому что я не понимал, не мог понять того огромного, радостного, что видел где-то Изергин. И, как тогда, он был скрытен, может быть, потому, что не желал огорчать меня своею радостью. Я молча слушал все, что рассказывал этот человек, оглушенный, подавленный бесконечными всплескиваниями волн, холодным сверканием звезд бесконечной зимней ночью, и отлично понимал по его улыбке, что он скрывает от меня что-то самое важное для него, без чего он давно перестал бы жить.
— Завтра мы уходим, — сказал я. Мне казалось, что мои слова не доходят до Изергина. — Соберите то, что желаете взять с собой; я пришлю матросов, они вам помогут.
Изергин отрицательно покачал головой и спокойно ответил:
— Я не поеду!
— Почему? Не можете же вы остаться один в этой безграничной пустыне.
— Потому что не хочу и не могу оставить ее одну. Вы только подумайте, что будет с нею?
— Но ведь она умерла!
Изергин молчал, почувствовав, что сказал что-то такое, чего не должен был говорить, и стал подозрителен и осторожен, как человек, у которого хотят отнять то, что для него дороже жизни.
— Желаю остаться и останусь! Ведь не увезете же вы меня отсюда насильно?
Я пожал плечами и не знал, что ответить.
Сгущались сумерки. Изергин зажег свечу в позеленевшем подсвечнике и неожиданно сказал с радостной улыбкой, обращаясь к кому-то невидимому в углу комнаты:
— Хочешь, я скажу все? ну, не все. Я ему расскажу только то, что ты желаешь.
Я встал.
— Послушайте, Сергей Николаевич, вам необходимо уехать. Уйдем сейчас отсюда! Ведь там, за океаном, весь мир, вся жизнь, а здесь только тяжелый сон, — он окончится навсегда, когда вы перейдете на палубу парохода.
Я говорил бессвязно, стараясь придать своему голосу всю возможную убедительность. Изергин не смотрел на меня. Он все еще что-то шептал, расхаживая по комнате, задевал за разбросанные ящики и кивал головой, как будто слушал кого-то, кого не слышал я.
— Нет, нет, я не уеду! — повторил он решительно, приглашая меня сесть. — Мы хотим быть с вами откровенны. Вы знаете, Надя всегда чувствовала к вам доверие. Вот и теперь она сидит на, своем любимом месте у окна, справа от вас! Если вы протянете руку, то дотронетесь до ее платья, она вам кивает головой. Мы долго ждали «Марии» или другого парохода. Было холодно и темно. Надя заболела воспалением легких и потом случилось это! Когда я рубил могилу в мерзлой земле, то был тут один и кругом, как призраки, ходили туманы. Потом она вернулась. И как же могло быть иначе?
— Смотрите, вот на окне лежит ее работа, — Изергин с радостной, счастливой улыбкой дотронулся до кусков кисеи сзади себя. — Но вы понимаете, есть многое, о чем я не могу сказать даже вам.
Мы сидели в мрачной комнате, осененной тяжелым крестом, друг против друга, вот так же, как сидим теперь с вами. Так же шумел океан и все, что говорил мне Изергин, покрывало могучее дыхание моря под скалами, шум ветра и эхо, разносившее далеко по каменным россыпям голос волн.
— Я здесь не один, со мной всегда она. Вот ее стул, на котором она сидит, когда я обедаю. Надя, подойди сюда, к столу! Вот она, видите? Вся она.