– Все это я имею в виду и принялся за дело, как следует, – отвечал Чуйкин. – Вчера я тотчас сделал постановление об аресте обвиняемой Прасковьи Михайловой. Сегодня утром она задержана, и я уже допросил ее. Только, признаюсь, она как-то непохожа на преступницу.
– С первого взгляда, пожалуй, и не разберешь, кто преступник, – докторально заметил Крутилов. – Дело разъяснится, когда разъяснятся побочные обстоятельства, о которых я упоминал. Не забудьте, что надобно тщательно расспросить девицу Снегину, которая бежала от своей тетки Сухоруковой и вслед за которой скрылась из дому и Прасковья Михайлова. Что было поводом к этому двойному бегству? Почему Прасковья Михайлова ушла из дому ничего не сказав Сухоруковой? У нее не могло быть семейных поводов к размолвке, как между племянницей и теткой. Кто именно был тогда в доме, потому что самой Сухоруковой, как известно, там не было, и так далее.
– Однако, вы порядком поосведомились, Максим Иванович, – сказал, улыбнувшись, Чуйкин. – Кто успел вам рассказать все это?
– У меня есть свои источники осведомлений, – сказал товарищ прокурора, два раза самодовольно кивнув головой. – Впрочем, на этот раз и нетрудно было осведомиться. Глаголев близко знаком с Сухоруковой, и он мне сообщил разные характерные подробности.
– Глаголев? – вопросительно повторил Чуйкин. – Но хорошо ли вы знаете его роль в деле? У Прасковьи Михайловой проскользнуло несколько слов на его счет, которые меня заставили призадуматься.
– Его-то, во всяком случае, не следует компрометировать, – сказал Крутилов, вставая. – Дело о краже, конечно, должно быть вполне обследовано и разъяснено; но все побочные обстоятельства имеют условное, второстепенное значение, и от вас зависит им это значение придавать или не придавать.
– Знаю, знаю, – отвечал Чуйкин, провожая своего гостя.
В дверях товарищ прокурора остановился.
– Только не освобождайте Прасковьи Михайловой на поруки, – сказал он, – то есть, по крайней мере, не выпускайте слишком легко или слишком скоро.
– Не выпущу без основательной причины, – сказал следователь. – Пока и просьбы о том не было.
Крутилов вышел.
«Дело скверное, – проговорил Чуйкин про себя, возвращаясь к письменному столу, на котором лежало несколько нераспечатанных конвертов. Затягивать его нельзя. – Дня три-четыре, пожалуй, – но не долее».
Он принялся за разбор бумаг, но еще не успел вскрыть последнего конверта, когда вошедший сторож доложил, что аптекарь Крафт желает видеть его высокоблагородие по нужному делу.
– Знаю, – сказал Чуйкин. – Проси.
Карл Иванович Крафт был застенчив и даже неловок со всяким начальством, кроме своего собственного, то есть медицинского. По этой части он был в себе уверен, знал, что его знали и что он сам знал и безупречно исполнял все свои обязанности. При объяснениях с другими властями он чувствовал себя не на своей почве, становился опаслив и нерешителен, постоянно боялся недосказать чего-нибудь или сказать что-нибудь лишнее, и оттого, особенно на первых порах, легко путался и терялся. Обращаясь к судебному следователю с просьбой освободить на поруки арестованную Парашу, он сначала бессвязно приводил в оправдание своего ходатайства то свое личное убеждение в невиновности обвиняемой, то полунамеки на причины разрыва между Варварой Матвеевной и Верой, то выражение своей уверенности в том, что одна преданность Вере побудила Парашу за ней следовать и самовольно отойти от г-жи Сухоруковой, то некоторые частные указания на неудобные стороны характера и поступков Варвары Матвеевны. Судебный следователь несколько раз его перебивал или останавливал, говоря, что дело разъяснится следствием и что он, следователь, не привлекал к допросу его, Крафта, в качестве свидетеля и потому не может основать своих распоряжений на его отрывочных показаниях.
– Одним словом, – сказал наконец Чуйкин, – вы не столько просите освобождения Прасковьи Михайловой на поруки, сколько обвиняете г-жу Сухорукову в преднамеренной клевете.
– Нет, – отвечал Карл Иванович. – Я не говорю о преднамеренной клевете, а только предполагаю ошибку, торопливо и неосновательно изъявленное подозрение, притом подозрение, которое заявлено, быть может, не сообразив его важности и последствий, в минуту раздражения и гнева, вызванных внезапным уходом Веры Алексеевны Снегиной, а за ней и самой Прасковьи Михайловой.