Прошло часа два. Даша вспомнила, что ушла не отпросившись; она встала и начала благодарить за угощение и компанию. Дворник тоже встал и сказал, что ему скоро нужно на дежурство итти, распростился и вышел из кухни вместе с Дашей.
– - Приходите опять когда к нам, у нас весело здесь, -- говорил дворник Даше, идя с ней рядом по двору.
– - Спасибо, -- молвила Даша.
– - А то ко мне заходите, я вот здесь живу, -- указал дворник на небольшую сторожку у ворот.
– - А вы с кем живете? -- робко спросила Даша.
– - Один.
Даша вопросительно взглянула на дворника; тот не смутился от ее взгляда, а как-то вызывающе улыбнулся.
Вся кровь бросилась в голову Даши, руки и ноги у ней задрожали; она потеряла силу воли и, совсем не думая и не желая этого, почему-то остановилась. Дворник взял ее за руку.
– - А то сейчас зайдемте, поглядим, как у меня; у меня хоть и тесно, а хорошо.
Даша хотела вырвать руку из его руки, но не могла.
Домой пришла Даша поздно.
Кухарка и прачка тотчас же бросились к ней с раcспросами, где она была: господа давно уже воротились и спрашивают ее.
Даша, страшно бледная, с лихорадочно блестящими глазами, молча взглянула на них и, сбросив с себя шаль и проведя дрожащей рукой по волосам, пошла в комнаты.
– - Где вы были, почему вы без спросу ушли? Как вы смели это сделать? -- набросилась на Дашу при входе ее в комнату барыня и приготовилась было прочитать ей хорошую нотацию, но Даша сразу дала ей отпор.
– - Где была, там нету, -- глухим, прерывающимся голосом молвила она и, войдя в свою комнатку, бросилась ничком на постель.
Барыня, ошеломленная ее дерзостью, с минуту простояла неподвижно, как окаменелая, потом вдруг, густо побагровев, сорвалась с места и со всех ног бросилась к барину, чтобы передать о только что полученном от прислуги оскорблении.
На утро Даше вынесли паспорт и деньги и приказали сейчас же убираться вон.
Даша молча взяла расчет, молча оделась и вышла из комнаты, не заходя даже в кухню; вышла на улицу и пошла, куда глаза глядят.
Долго Даша шла без цели, без направления, сама не зная куда, и шла до тех пор, пока так устала, что ноги ее с трудом двигались. В изнеможении она опустилась на первую лавочку у чьих-то ворот и задумалась: что ей теперь делать, куда итти?
Куда ей итти? К нему? О, он, конечно, примет ее, приласкает и оставит у себя; но хватит ли у ней духа после того, что она пережила, пойти к нему? Она представила себе это и вдруг, как вчера вечером, задрожала от гадливости и отвращения; лицо ее опять сделалось без кровинки, и жгучие горькие слезы показались на щеках ее.
Так куда же итти? к дочери? Как она явится перед ее глазами, перед ее невинной совестью, она, гадкая, преступная мать, и скажет, что она без места, ее разочли? Может ли она, не кривя душой, сказать прямо ей, милому, чистому ребенку, ту причину, по которой ее разочли? Нет, нет и нет!
Пойти разве к подругам? но примут ли они ее? Конечно, примут, но как? Будут расспрашивать, соболезновать и думать каждая: не навязалась бы нам на шею. "Этаким товаркам ведь нужны мы лишь тогда, когда при линии и когда с нами выгодно водить компанию, а в таком виде кому мы нужны?"
С такими думами она просидела больше часу. Ноги ее несколько отошли, но все же усталость была так велика, что она не могла больше ходить и только спрашивала себя: "Что же я буду делать теперь?"
Вдруг ей вспомнилось ее давнишнее желание снять для себя уголок и хоть немного пожить в нем. Она обрадовалась, что это пришло ей в голову, и, поднявшись с места, встала и направилась к той части города, где скорей подешевле можно было приискать нужную ей квартиру.
Два дня Даша пролежала на постели в каморке, которую наняла для себя, почти не вставая и никуда не выходя, и все передумывала о том, что с ней случилось за эти дни. Правда, сознание некрасивости поступка в ней отчасти ослабело, и угрызения совести сделались не так явственны и мучительны, но взамен этого ее охватило страшное равнодушие ко всему и глухая ненависть к людям -- и ненависть слепая, безрассудная. Ей думалось, что вот она лежит одна, пришибленная, беcпомощная, истерзанная внутренними мучениями, и никому до нее дела нет, никто ее не любит, никто не пожалеет. "Для чего ж я на свете живу? -- думалось ей. -- Значит никому не нужна, подохну -- еще перекрестятся, скажут: одно место освободилось… И что я за несчастная такая, Господи Боже!..
На третий день перед вечером Поля, извещенная матерью о перемене в ее судьбе, прибежала навестить ее. Она вбежала румяная, веселая, нарядная, в темно-синей жакетке, белом кашемировом платке на голове и шерстяном платье. В ней никак нельзя было узнать той деревенской девочки, которая с небольшим год тому назад приехала в Москву в больших яловочных полусапожках и карусетовой поддевке. При взгляде на дочь сердце у Даши почему-то болезненно сжалось.
– - Что это вы, маменька, иль захворали? -- защебетала Поля, бросаясь к матери. -- С места ушли, квартиру сняли, что это вы?
– - Захворала, -- вспыхивая и стараясь не глядеть на дочь, процедила Даша. -- Отдохнуть захотела, измучилась как собака, в людях-то живши, -- добавила она.
– - Когда же вы отошли?
– - Третьего дня.
Поля обвела взглядом новое жилище матери.
– - Долго думаете прожить-то тут?
– - Как поживется; поправлюсь, отдохну, а там опять буду места искать.
Поля сжала губы и не знала, что спрашивать больше.
– - А ты как поживаешь? -- в свою очередь спросила Даша.
– - Ничего поживаю, -- весело ответила Поля, прямо уставляясь на мать.
– - Нравится тебе жизнь-то?
– - Ничего, только беспокойно очень; у меня семь комнат на руках, так весь день на ногах: тому подай, этому сбегай, одного встреть, другого проводи. От утра до ночи покою не знаешь, -- ну, зато денежно, и на чай часто попадает, и подарки дарят.
– - Кто ж дарит?
– - Да жильцы и гости ихние. Намедни прихожу к одному комнату убирать -- студент он, и комнату и харчи у нас снимает, -- а он и говорит: "Зачем ты по-деревенски, в платке ходишь? пора тебе деревенщину-то оставлять". Я и
говорю: "По-московски-то дорого стоит: надо голову-то убирать, шпильки покупать, гребенку да серьги хорошие". -- "А у тебя нет разве?" -- "Нет", говорю. -- "Ну, подожди, я тебе подарю". И в этот же вечер принес мне пачку
шпилек, гребенку роговую да серьги серебряные. Посмотри-ка!
Поля распахнула жакетку, стащила с головы платок и показала матери подарок студента. Даша тревожно взглянула на нее, но ничего не сказала. Поля продолжала:
– - А другие все больше деньгами дарят: посылают за пивом, за табаком и еще за чем, и то сдачу отдают, то так. За этот месяц, окромя жалованья, семь рублей накопила. Вам нужно теперь, возьмите.
Даша молча взяла деньги, спрятала их и опять села рядом с дочерью. Она долго-долго глядела на нее, потом тяжко вздохнула и проговорила:
– - Давай чайку попьем.
Разговор у них не клеился, и, попивши чаю, Поля отправилась домой.
По уходе дочери Даша опять легла на постель и долго лежала на ней не шевелясь. На душе у нее сделалось немного полегче. Сознание, что она не одна, а есть существо, которое любит ее и жалеет, слегка ободрило ее и прибавило внутренней силы. Тяжкая придавленность душевного состояния стала проходить, и в ее душе вдруг пробудилась страстная нежность к дочери, и она сразу как будто ожила, вскочила с места, села, привалившись к стене, и замерла от наплыва этого, почти нового, хорошего чувства.
– - Милая, милая!.. -- зашептала она, прижимаясь к стене, ежась и закрывая глаза. -- Пришла навестить меня, проведать, вспомнила о матери, пожалела ее! Слава Богу, что я не бросила тебя незнамо куда тогда, не отдала в воспитательный. Там или умерла бы давно, или завезли бы тебя куда-нибудь в даль, и я не разыскала бы тебя; а теперь ты вот у меня на глазах, недалеко от меня, любишь меня, жалеешь одна во всем свете… Платишь за мои заботы о тебе, отдаешь долг. И как хорошо я сделала, что вытребовала ее сюда к себе! Вот она пришла ко мне, проведала и утешила, а если бы не она, кто бы разогнал мою тоску-кручину?.. Хоть в воду полезай или вешайся, и никому до тебя дела нет. Нет тут жалости к человеку. Пока ты жив, здоров, работаешь, гнешься на них, -- ценят тебя: держат, кормят, нужным считают; а как задумал человек что-нибудь для себя сделать, или схватила тебя немочь, так и отворачиваются все от тебя, и не нужен ты никому. Мало того, что не дадут хлеба или приюта, а еще опозорят, если чуть проступишься, и после этого на порог не пустят… А кто виноват, что человек позорному делу отдается? Сами же они в соблазн своею жизнью вводят, сами же они на грех наталкивают! А потом отворачиваются от нашей сестры, презирают.