Выбрать главу

Я лежу на широкой дощатой лежанке, так называемом говбце, пристроенном вдоль русской печи, и тихую гулкую порожность избы изредка нарушают поскрипывание стен и балок, словно дом живет какой-то своей сложной и недоступной моему пониманию жизнью, невнятно жалуясь приглушенными шорохами на свою сиротливую пустоту.

Мне чудится, что я слышу голоса живших тут многих людей, в сознании выплывают смутные мужские и женские обличья, теснятся в горнице, подступают все ближе и ближе… И вот уже возникает какая-то неуловимая слитность с нами; то, что казалось совсем недавно призраками, облекается в плоть… Все, что было выстрадано и прочувствовано жившими здесь людьми, не должно раствориться, кануть бесследно в безвременье; от моей малости зависит, чтобы другие узнал и об их нелегкой судьбе и дом этот снова наполнился человеческим теплом и уютом.

За окном стоит призрачная белая ночь — или это уже подступил рассвет? Чуть слезятся, чуть замутились стекла от дымчатой сизой хмари, которую нагнало со стороны моря и обволокло деревню, реку, бурую полоску упирающегося щербатыми обводами в низкое небо леса. И кажется, время растворилось в этой дымке, дни и ночи сплелись в неуловимую протяженность, чтобы заставить острее ощутить, что всяким лишним часом: забытья мы отворачиваемся от мира и обделяем себя.

В соседней комнате спит старуха, она часто вздыхает, ворочается во сне. Может быть, по ночам к ней возвращаются в грезах те годы, когда была она еще молодой, встречала со зверобойного промысла мужа, уходившего с артелью в торосы на три долгих зимних месяца, и бежала на берег с замиравшим и опадавшим сердцем. Или, может быть, видится ей, как сама она, впрягшись в лямку, тащит вместе с товарками лодку-ледянку, удаляясь все дальше и. дальше в зимнее море по заснеженным полям, перемежающимся разводьями, на промысел тюленя в сорок первом, когда в деревне из мужчин остались одни старики? Как проваливалась она в полыньи, а выбравшись, только и оставалось сушить одежду тем, что побегаешь по льдине да обобьешь с себя стынущими руками мгновенно твердеющую на ветру корку, звенящую оскретками, и забываешься за работой, не чувствуешь холода, юркуя тяжелые тюленьи туши. Или, может быть, вспоминается ей то время, когда пришла похоронка на мужа, а вскорости на двух сыновей. Как вопила она, как причитала тогда и рвала на себе пробитые первой сединой волосы, как томительны были дни и ночи от иссушившей намертво сердце тоски.

На стене избы против меня фотография, где она совсем еще молоденькая рядом с мужем. Скупыми словами объясняла мне Августа при нашем знакомстве, когда я расспрашивал ее:

— Дак фотография-то составлена, уж недавно делана. Все времени недоставало по тем годам съездить вместе в Архангельск. Отдельно сымались. Он уж военну карточку прислал, в пилотке был, волосья на фотокарточке рисованы. Просила я в мастерской фотографа, чтоб вместе нас составили, он уж уважил, сделал не худо, — говорила она с северным характерным ростягом. Очень ей хотелось иметь семейный портрет, а только и осталось от мужа, что маленькая фотокарточка, снятая фронтовым корреспондентом. Хоть теперь по прошествии стольких лет соединили их на семейном портрете вместе.

Научил ее муж и с карбасом управляться, и из карабина зверя стрелять. И я вспоминаю, как она говорила мне:

— Никогда у нас бабы на промысле не заленнвались, робили наравне с мужиками, не я одна в море на веслах да с юрком горбатилась. Ты уж ежели горазд писать — не про меня одну, про всех пиши. Почто меня приметил-то?

Не любила она хвастать, не жаловалась на свою трудную жизнь и теперешнее одиночество. Да и что необычного виделось ей в том, что бросалась в ледяную воду, помогала товарищу выбраться из полыньи, спасала тех, кто трудился с ней бок о бок, делилась последней краюхой хлеба. Всякий поступил бы так на ее месте.