Он опять лег на спину. Чтобы меньше потерять крови, положил культю на поднятое колено раненой ноги. От залива потянуло прохладой. Зашевелилось прибившееся к копне перекати-поле. У колеса зашептал колосьями ковыль…
И снова гул моторов распорол тишину. Сердце застучало гулко, гулко и где-то в висках. «Мессершмитты» развернулись. Быстро передвинулся на локтях, выглянул из-под крыла. Теперь стервятники шли в атаку с его стороны Он схватил парашют и метнулся на четвереньках под другую плоскость крыла. Еще раз выглянул, прикинул прицельную линию и вероятное попадание и, нырнув в створ мотора, сжался комом за колесом шасси. Только он укрыл голову парашютом, как снова застучали по плоскостям, по фюзеляжу пули и снаряды, засвистели осколки. Надрывно взревели на выходе из пикирования моторы.
…Жив… Любимов руками поднял каждую ногу, пристроил на колесо. Лежа на спине, смотрел вслед удаляющимися истребителям. «Стервятники. Неужели еще…».
Они возвращались еще дважды. Потом на малой высоте скрылись.
На земле совсем стемнело. Любимов устроился насколько мог удобней, стал вслушиваться в густую темноту Знобило. В октябре ночи в крымских степях очень холодные. А может, от потери крови и от всего пережитого? Мерзла ступня левой ноги, ступня, которой уже не было. Холод пробирал сильнее. Он плотно запахнул расстегнутый реглан. Странно – самолет не загорелся. Сколько по нему стреляли, а он не загорелся. Зажигательных у них не было что ли? Вспомнил: открыл при посадке противопожарные баллоны.
В черной, непроницаемой степи звенела тишина. Любимов дрожал от холода. Дробно стучали зубы и не было никакой возможности с ними справиться. Глаза слипались. Только бы не уснуть. Что-то долго никто не едет. Наверное блудят в темноте. Он пожалел, что оставил в кабине ракетницу. Теперь до нее не добраться. Тогда он вытащил из кобуры пистолет. В обойме восемь патронов. «Шесть выпущу, два оставлю на всякий случай». И он выстрелил из-под крыла в звездный лоскут неба. Степь не ответила. Стал считать небесные светила. Трясло все тело и зубы не унимались. Переносить это оказалось мучительней, чем тяжелые раны. Незаметно «забылся»…
Очнулся в ужасе – на него снова пикировали «мессершмитты», много мессершмиттов: красные, желтые, зеленые… Стреляли по нему свои «яки», а он один бежит по степи и негде ему укрыться. И он впервые испытал страх. Страх не перед смертью, а перед беспомощностью.
Где-то фыркнула лошадь. Любимов дал два выстрела. Вскоре услышал шаги, насторожился. Хотел громко окликнуть: «Кто идет?». А получилось совсем шепотом.
– Не стреляйте, дяденька, – услышал он мальчишечий голос. – Где вы тут?
– Ты один? – спросил Любимов. – Откуда?
Мальчик ответил, предложил свою лошадь, а когда узнал, что летчик без ноги, побежал в деревню за помощью. Вскоре он вернулся с двумя красноармейцами. Те решили уложить летчика животом поперек крупа лошади. Так, мол, быстрее доберемся в лазарет санбата.
Любимов согласился. Только примостили его, лошадь кинулась задом и он упал, сильно ударился о сухую землю.
– Оставьте меня под самолетом, – попросил Любимов, – и пришлите какую-нибудь машину.
Его послушались. Но машина не пришла. Тот же мальчишка приехал с санитаром и фельдшером на подводе.
Проснулся Любимов в три часа ночи. В свете керосиновой лампы, висевшей на столбе посреди землянки, увидел у своей постели комиссара. На щеках его блестели мокрые дорожки.
– Ну, что ты, Иван, – голос Любимова был еле слышен. – Видишь, я – живой. Как ты меня нашел? – вялая улыбка тронула его вспухшие губы.
– Я тебя, Вася, и на том свете нашел бы.
Батько Ныч достал носовой платок, вытер непрошеные слезы. Он не стал рассказывать, как всю ночь колесил с техником и медсестрой по степи, трижды натыкался на разбитые и обгорелые самолеты и находил там мертвых летчиков. Один даже был в таких же белых с отворотами бурках, как у Любимова, и в реглане, и они подумали, что это он, но тот оказался из другого полка. А потом нашли возле целого самолета одну бурку вместе с ногой и похоронили ее там же.
– Как у нас, Батько, все вернулись?
Ныч тяжело вздохнул, чуть не вырвалось: «Не повезло нам, Вася, ох, как не повезло», но тут же спохватился – незачем ему сейчас знать, что Аллахвердова сбили – сгорел Аршак километрах в десяти от аэродрома, что не вернулись с задания лейтенант Щеглов и сержант Швачко. Нет, комэску, теперь не то нужно. И выдавил улыбку комиссар, сказал ободряюще:
– Не беспокойся, Степаныч, все в порядке. Вот тебя только подлечим…
– Не утешай, Иван. Плохо мое дело, – Любимов перевел дыхание. – У меня же левой ноги нет, Батько. – Он зажмурил на секунду глаза, на ресницах задрожали две росинки. – Хирург грозился и правую отрезать… Ваня, милый, как же я без авиации? На одной-то еще, а без двух куда? Умру, а вторую ногу резать не дам!
Всегда умел, всегда находил Ныч нужное человеку слово а тут сам разволновался, еле сдерживал себя чтобы не разрыдаться у постели пострадавшего друга.
– Не об этом думка твоя, Вася. Ногу спасем. Сейчас поеду к Ермаченкову. Василий Васильевич поможет в госпиталь перебросить. И мы еще повоюем с тобой.
Помолчали немного. Любимов устал. Прощаясь, попросил, чтобы самолетом, чтобы не трясли его на машине по дорогам.
– Посоветуй Ермаченкову назначить вместо меня Авдеева, дай слово мне, дай, что не уйдешь в пехоту. Батько поклялся, поцеловал Любимова и вышел.
Закрыв дверь, Ныч отвернулся в темный угол, вытер глаза – зачем сестре видеть, как комиссары плачут.
Горькую весть о случившемся с командиром батько Ныч привез в эскадрилью утром. Все ходили, как пришибленные, разговаривали в полголоса. Я собрался немедленно ехать к Любимову, но Ныч предупредил, что скоро прибудет Ермаченков.
– Просил быть всем в сборе.