Выбрать главу

В воздухе что-то противно зашуршало. И сильно с треском лопнуло. Запели на разные голоса осколки, комья земли полетели в воронку. – Мина! догадался Бугаев. За первым взрывом последовал второй, третий. Мины рвались и рвались вокруг воронки, груды каменистой земли молотили по нашим спинам. Но вот обстрел стих.

– Цел?

– Целехонек, – улыбался Бугаев.

Подбежал батько Ныч.

– Плохи, комиссар, наши дела, – сказал я ему, – если немецкая пехота достала нас своими минометами.

С наступлением темноты капитан Сапрыкин принимал и выпускал на Большую землю транспортные самолеты. «Король» воздуха и я прикрывали их посадку и взлет.

И вот – наш последний вылет в Севастополь. Мы с Яшей Макеевым возвращаемся с задания. Над маяком стали в круг. Первым пошел на посадку Яша. Луч прожектора с минуту лежал вдоль посадочной полосы и погас, как только самолет коснулся колесами земли. «Молодец, – отметил я про себя, хорошо сел». Я вышел уже на прямую, снижаясь, сбавил обороты двигателя, выпустил щитки и шасси. Вот-вот вспыхнет прожектор. И он вспыхнул. Только не на старте, а далеко слева, где-то у Северной Бухты. Луч скользнул над водой, выхватил из темноты маяк. Потом оторвался от маяка, лизнул фюзеляж моего самолета и снова упал на воду, прощупывая аэродром

Быстро убрал щитки и шасси, дал полный газ двигателю. Истребитель с ревом пронесся над стартом, с набором высоты резко развернулся влево. Я не сомневался, что прожектор не наш. Зачем бы нашим освещать для противника свой аэродром и слепить летчиков на посадке. А близилось время прилета транспортных самолетов Через минуту определяю-прожектор на захваченном немцами Константиновском равелине. Даю по нему несколько очередей с пикирования. Луч погас. Но когда вернулся на Херсонес и зашел на посадку, луч с Константиновского равелина вновь потянулся к мысу длинным, бледно-дымчатым шнуром. Еще дважды я пикировал на проклятый прожектор, и он дважды оживал. Нужно было что-то придумать. Я пошел к равелину над сушей, бреющим. Ночью бреющий полёт равносилен самоубийству. Но другого выхода не было. Стрелка бензочасов неумолимо подрагивала у нуля. Боеприпасы на исходе. Если и на этот раз не удастся разбить прожектор, то повторить атаку будет невозможно

Приближаясь к цели, убрал газ. Машину тряхнуло– прямое попадание. Но, кажется, она еще слушается меня. С короткой дистанции ударил по прожектору из пушки, показалось, будто видел, как полетели стекла. На выходе из атаки дал полный газ и поспешил набрать высоту на случай, если внезапно кончится горючее, – тогда смогу спланировать к своим. До самого аэродрома поглядывал в сторону Константиновского равелина – не вспыхнет ли снова прожектор. Там было темно.

Приземлился в лучах своих прожекторов. На пробеге круто развернуло влево, стойки шасси, подбитые снарядом, не выдержали силы инерции, подломились и машину юзом потянуло на правую плоскость крыла. Меня чуть не выбросило из кабины. Удержали привязные ремни. Отбросив ремни, выскочил из кабины, обошел искалеченную машину.

– Жаль, – сказал я скорее сам себе, чем стоявшему рядом комиссару. Думал на нем еще повоюю. Не дожил…

У каждого человека есть в душе особенно святые для него воспоминания. Это даже не воспоминания, ибо воспоминания связаны с прошлым. А как назовешь лучшее в твоей судьбе? Лучшее совсем не потому, что жилось тебе легко и радостно. Так уж скроена жизнь, что безоблачные дни сглаживаются в памяти. Остается накрепко лишь опаленное теми испытаниями, когда ты почувствовал, чего ты стоишь, когда заглянул в глаза смерти и не свернул с курса, померялся с ней силами и победил.

Когда ты ближе всего оказываешься сопричастен с великой общей народной судьбой. А это всегда окрыляет человека и дает ему те силы, которые в обычных обстоятельствах он, быть может, и не нашел бы в себе, а здесь, словно собрав волю и мужество многих и многих, открывает в себе неведомые ему ранее тайники, становится неизмеримо выше себя обыденного, словно сам себя измерил другой меркой.

Из таких мгновений и дней складывается лучшее в человеке. И это лучшее не уходит со временем: оно откристаллизовывается в характере, меняя и возвышая его: человек, взявший большой перевал, не растеряется на малом и, если даже силы у него поубавит возраст, он постарается не показать этого, остаться верным той, давным-давно взятой высоте.

Не только для меня – для сотен и сотен людей, с которыми мы тогда шли рядом, таким святым и сокровенным навсегда остался Севастополь.

Страшен в своих ранах, боли и ненависти был он тогда – наша легенда, наше сердце, любовь наша – Севастополь.

Мы покидали его!

Да, теперь можно об этом сказать: нас душила ярость. Слова утешения о том, что мы выполнили свой долг, что Севастополь перемалывал лучшие фашистские дивизии, что он выполнил свою задачу, признаюсь, плохо доходили до нас

Мы видели корчащуюся в огне Графскую пристань, развалины его когда-то словно сотканных из легенд и героики проспектов, иссеченную осколками бронзу памятников, развороченные, вздыбленные, несдавшиеся бастионы.

Он был весь – как свое, задыхающееся от боли сердце.

Я не мог спокойно слушать переворачивающую душу песню, где рассказывается о том, как «последний матрос Севастополь покинул…». Мне мерещились могилы друзей на Херсонесе и люди в окровавленных тельняшках, поднимающиеся в последнюю, легендарную свою атаку.

Прощайте, дорогие друзья!

Мы вернемся! Мы обязательно вернемся.

Мы не отступаем – нет!

Мы сочли бы за величайшее счастье лечь рядом с вами.

Лечь, уничтожив, еще сотню – другую из коричневой мрази, ползущей сейчас по дорогам Крыма.

Но приказ есть приказ…

Все не имеют права умирать.

Ведь на плечах всех нас – Россия.

Прощай, Севастополь!

Ты честно дрался до конца, как и подобает солдату.

И душа твоя, знамя твое не повержены. Знамя это реет над полками, готовящимися к новым боям.

А раны твои, боль твоя будут отомщены.

Мы уходим, чтобы вернуться.

Мало кто из нас, оставшихся тогда в живых представлял, какой еще длинный грозовой путь впереди, сколько опаленных закатов и зорь отполыхают над землей, прежде чем в дыму пожарищ забрезжит утро победы.