Лифт добрел наконец до первого этажа. Похоже было, что ему пришлось спускаться из стратосферы, где прогрессивные российские ученые занимались изучением озоновой дыры или, может быть, просто мастурбировали с голодухи, и, тяжко содрогнувшись, замер. Створки дверей разошлись с протяжным грохотом, открыв взорам присутствующих потерявшего сознание, видимо, от недостатка кислорода на больших высотах, стратонавта. Похоже было на то, что в стратосфере бушевали страшные вихри, создавая ужасную болтанку. Во всяком случае, вид стратонавта свидетельствовал о том, что его вырвало по крайней мере один раз, зато очень обильно и прямо на собственные брюки. Стратонавту на это было наплевать, он пребывал в глубокой коме.
— Твою мать, — с чувством сказала Лизка и принялась энергично трясти пострадавшего пилота за плечо, пытаясь привести его в чувство. — Петрович, проснись! Ах ты, морда квашеная, алкаш проклятый! Проснись, я кому говорю!
— Ммм-шла наххх... — не вполне разборчиво предложил ей пострадавший во имя науки Петрович.
— Может, пешком? — предложила Катя, удерживая створки лифта, которые стремились захлопнуться с тупым упорством не вполне исправного механизма.
— Счас, — яростно сдувая со лба упавшую прядь, через плечо откликнулась Лизка. — Я, блин, попрусь на седьмой этаж пешкодралом, а эта пьянь тут будет загорать со всеми удобствами! Ну-ка, помоги!
Ухватившись за что попало и стараясь не испачкаться, они вдвоем выволокли показавшегося Кате неимоверно тяжелым Петровича из лифта и аккуратно пристроили его поперек площадки. Петрович в благодарность за это неразборчиво исполнил первый куплет «Песни красных кавалеристов», повернулся на бок и мирно уснул, положив под голову локоть.
— Может, его надо было подвезти до его этажа? — неуверенно спросила Катя, когда двери наконец захлопнулись за ней с удовлетворенным лязгом и лифт неуверенно, толчками пошел вверх.
— Куда подвезти? — отмахнулась Лизка. — Он как раз на первом и живет. Это у него страсть такая — как нажрется, в лифте кататься. Трудное детство, сама понимаешь. А ты ничего, не брезгливая.
— Я-то? Да, я не брезгливая, — медленно кивнула Катя. «Интересно, — подумала она, — а насколько крепкий желудок у тебя?» Она быстро взглянула на Лизку и слегка вздрогнула — та смотрела на нее в упор и улыбалась с таким видом, словно читала ее мысли.
Посреди ночи Катя проснулась в холодном поту. Ей приснился кошмар. В ее сне присутствовал агент ФБР Мартинелли. Он стоял на коленях посреди шоссе и почему-то выл в голос, раздирая ногтями лицо. Прямо перед ним на освещенном красными и синими сполохами полицейских мигалок асфальте лежала какая-то бесформенная, влажная масса — неприятное месиво из крови, костей, мяса и обрывков легкомысленной ткани в полосочку. Чуть поодаль на дороге валялась теннисная туфля небольшого размера. Катя смогла разглядеть босую, неестественно вывернутую ногу с накрашенными красным лаком ногтями и откинутую в сторону ладонь, на которой не хватало среднего пальца. На его месте была коротенькая окровавленная культя. Катя во сне торопливо отшатнулась от этой непонятной массы, которая не была — просто не могла быть! — человеком, но прежде, чем ее сознание смогло прорвать холодную неподатливую пелену кошмара и вынырнуть на поверхность, ей приснилось имя — Джулия Мартинелли и еще что-то о восьмом месяце беременности.
— Трахнутое дерьмо, — прошептала Катя, утирая ледяной лоб краем простыни. Ругательство было американское, но произнесла она его по-русски, и это странным образом успокоило ее.
Она осторожно поднялась со скрипучей раскладушки, стараясь не разбудить хозяйку. Впрочем, старалась она напрасно. Уставшая от дневных приключений и обилия впечатлений, оглушенная водкой Елизавета Петровна спала, как убитая. Сама Катя пила совсем мало: с непривычки то, что Лизке продали под видом водки, никак не хотело лезть в горло, так что гостеприимная хозяйка к концу беседы, судя по всему, совершенно перестала понимать, о чем идет речь.
Набросив на голые плечи Лизкин халат, выданный ей во временное пользование, Катя проскользнула на загроможденную грязной посудой кухню и осторожно прикрыла за собой дверь, стараясь, чтобы язычок замка щелкнул как можно тише. Недокуренная пачка сигарет и зажигалка лежали на подоконнике. Катя пошарила вокруг, ища пепельницу, не нашла и удовольствовалась грязной тарелкой. Она придвинула поближе к окну табурет, уселась на него, закурила и стала смотреть на огни. Некоторое время она сравнивала их с огнями ночного Сан-Франциско и пришла к лежавшему на поверхности выводу, что американские города по ночам освещаются не в пример лучше, чем российская столица. Потом пятна электрического света вдруг начали дрожать и двоиться перед ее глазами, а секунду спустя на ее голое колено упала первая теплая капля.
«Вот еще, — подумала она, сердито вытирая глаза тыльной стороной ладони. — Что это ты выдумала, Скворцова? Снявши голову, по волосам не плачут... Боже, до чего я не люблю народную мудрость! И до чего же много ее в меня понапихано!»
От этого плакать захотелось только сильнее. Сейчас, сидя с сигаретой возле темного окна и глядя на огни, она вдруг в полной мере осознала... да нет, не осознала, а ощутила собственное одиночество. Это ощущение было стремительным и сбивающим с ног, как несущийся на полной скорости грузовик, оно буквально сметало с поверхности земли, яснее всяких слов говоря о полной бессмысленности сопротивления. От прежней Кати Скворцовой не осталось ничего, кроме горстки зловонных, заскорузлых от крови воспоминаний, а на постройку новой требовалось так много усилий, что Катя сомневалась, сможет ли с этим справиться то затерявшееся в самом сердце ночи тщедушное тело, что сидело сейчас у окна, автоматически поднося к губам тлеющую сигарету. Да и стоит ли пытаться? Признаться, Катя видела в этом очень мало смысла.
Постепенно никотин сделал свое дело — остатки страшного сна вытекли из тела ледяными струйками и впитались в щелистый, давно нуждавшийся в покраске пол, и жизнь перестала казаться такой уж беспросветной. В конце концов, была ведь на свете Лизка Коновалова — Елизавета, черт подери, Петровна. Конечно, это была неравноценная замена Верке Волгиной, но все-таки это был живой человек, не побоявшийся рискнуть ради нее собственным, пусть весьма относительным, благополучием и собственной, пусть и не столь уж драгоценной, но все-таки единственной и неповторимой, шкурой. «Ну и перепады у тебя, Скворцова, — мысленно сказала себе Катя. — Вроде бы до климакса еще жить да жить, а настроение скачет, как...» Она поискала подходящее сравнение, не нашла и махнула рукой. «Устала, — решила она. — Все-таки разница во времени между Москвой и Сан-Франциско...» Она наморщила лоб, пытаясь вспомнить точную цифру. «Да наплевать, — обозлилась она наконец, — какое мне до этого дело! Во всяком случае, там уже наверняка день в разгаре, а я сижу тут, считаю лампочки и занимаюсь психоанализом. Дерьмо дерьмом — зачем, почему, отчего... Родили тебя, дуру, — скажи „спасибо“ и живи, как умеешь. Совесть у нее... Если сама дура, так хоть бы умных людей послушала!»
Катя скривилась. Отповедь получилась неубедительной, слова были не ее, а скорее Лизкины. Она затушила окурок в тарелке и вернулась на свою раскладушку. Та обреченно взвизгнула и опасно подалась под ее весом. Катя старательно закрыла глаза и стала заставлять себя уснуть, стараясь не думать о Мартинелли.
...Хозяйкой Лизка Коновалова была отвратной, хотя и весьма хлебосольной, в том смысле, что не пыталась утаивать те скудные запасы провианта, которые хранились в ее однокомнатном бастионе. Пока она неумело и лихо вспарывала животы консервным банкам (килька в томате, с ума сойти можно! Катя едва не захлебнулась слюной от одного вида), Катя прошлась по комнате, с интересом антрополога разглядывая сплошь залепленные картинками стены. Здесь было все — от скверной журнальной репродукции Джоконды до портрета Леонида Ильича при всех регалиях. Генсек сидел, сильно выпятив грудь, и Катя подумала, что эти самые регалии, должно быть, весили целую тонну и должны были здорово пригибать старика к земле. Во всяком случае, поза Моны Лизы показалась ей гораздо более непринужденной. На свободных от выдранных из различных журналов репродукций и фотографий участках стены красовались незатейливые, но не лишенные своеобразия рисунки губной помадой, сделанные не иначе как в пьяном виде, для трезвого человека это было, пожалуй, чересчур смело, даже учитывая специфику Лизкиной профессии. Переходя от картинки к картинке, Катя вдруг застыла, словно увидев привидение.