Светлана огребала сено после копнушек и заслушалась. Женщины затянули песню, повели знакомую мелодию:
Выделялся Сонькин голос, чистый, высокий, с пугающими перепадами. И тут же оборвала Сонька песню и хлестнула частушкой, словно пощечину кому влепила:
И подхватил Аркашка, грудью навалившись на черенок косы:
Светлана улыбнулась невольно и вдруг почувствовала, что ей тоже хочется спеть что-нибудь такое, чтобы женщины со смеху попадали, а потом, переводя дыхание, с испугом показывали бы на нее: «Во дает! Вот это отмочила девка, Аркашку-то начисто срезала». Но вместо нее подхватила частушечник Верка, сипловато, с большими паузами, пропела:
И было видно, как в досаде сплюнул Аркашка, погрозил сестре кулаком и замахал литовкой, как заметили развеселившиеся женщины, словно кузнечик по полю поскакал.
Ближе к обеду все поугомонились, притихли, деловито и сосредоточенно ворочая кто вилами, кто граблями. И лишь мужики, в тяжелом запале, все чаще останавливались косу поправить и украдкой на солнце поглядывали. А солнце в этот день не торопилось, по-стариковски медленно и раздумчиво катилось в беспредельности, заботясь о своих солнечных делах. А дел этих у него невпроворот. Бот люди на болотине побросали дела и под копнами расселись, судачат о чем-то, а какая-то девчонка в сторонку отошла, огляделась и курточку сняла и прилегла на шелковистую траву. И теперь ей солнца по-боле надо, ошпарить кожу жаркими лучами, притомить зимнюю белизну, что от снегов взята, опять же работа, опять же хлопоты.
Светлана уткнулась лицом в ладони, лежала неподвижно, и мыслей почти никаких не было у нее. Так, пустяки какие-то. А потом прикрыла глаза, и припомнился ей вечер из далекого-дальнего детства, которое ныне стало для нее таким недоступным и желанным одновременно, словно и не было его никогда…
В тот день отец впервые взял ее сторожить дальний от села свинарник. Радостная, довольная, она металась по двору, стаскивая в бричку тулупы, провизию, топор, а отец, упершись коленом в хомут, затягивал супонь, взнуздывал Чалку, с белой звездочкой на лбу лошадку. И был таков теплый, тихий вечер, с гоготанием гусей на озере и вечерними пересудами ласточек, по всей деревне чинно рассевшихся на проводах.
Потом они по пыльной деревенской дороге выехали к первой лесной околице, и отец, заикавшийся после контузии, ласково сказал: «В… вот… д… до… ченька, смотри, как в д…деревне может быть».
А она и сама смотрела, словно впервые мир увидела, и примечала то, на что раньше никакого внимания не обращала. На лес, например, который, оказывается, такой разный, и если у тебя глаза на лбу есть, то колок с колком никогда не спутаешь, потому что у каждой опушки и даже у каждого дерева свой характер есть, свое неповторимое лицо.
Так она в тот раз приметила березу, старую белую березу с многочисленными черными язвочками, источившими весь ее царской стати стан. Но не эти червоточины удивили Светлану, а крупные, побуревшие от времени зарубки, которые ежегодно делала деревенская ребятня, услаждаясь пахучим, прозрачным соком. Из одной такой зарубки проклюнулся на свет крохотный отросток, и Светлана до физической боли ощутила, как трудно далась старой березе эта новая жизнь.
Потом отец косил траву на ночь для Чалки, и Светлана охапками носила ее в повозку, задыхаясь от аромата щавеля и раздавленной земляники. Трава была мокрой, тяжелой и сочной, сочной даже на взгляд. И Светка, дурачась, поднесла пучок травы Чалке. И когда лошадь, захватив траву мягкими сухими губами, хрустнула ею, выталкивая языком мундштук уздечки, Светка и себе набила полный рот клевером и старательно пережевывала, ничего, кроме пахучей горечи, не ощущая. Но она и теперь (столько лет прошло) хорошо помнит этот горьковатый вкус и бархатистый омут лошадиного глаза с маленькой слезинкой в углу.
Подошел отец, и она сразу угадала его горькую и тоскливую мысль и притихла, стыдясь за дурачество и за свое счастье в этот вечер.
— Д…два г…года назад, Светка, в этот день наша мать померла.