XII.
Первые дни после отезда Клавдии Григорьевны доктор почти не выходил из дому. Его охватила молчаливая тоска. Сезон был в самом разгаре, в Ялте жизнь била ключом, на каждом шагу встречались разряженныя женщины, веселыя кавалькады, мчавшияся в горы коляски, гарцовавшие на дорогих иноходцах красавцы-проводники. Доктору было больно видеть это чужое веселье, и он выходил из дому только ранним утром, когда курсовые еще спали. Он уходил на мол, с котораго солдат Орехов удил кефаль. При каждой встрече солдат показывал свои новые сапоги и удушливо хохотал, закрывая рот своей мозолистой пятерней. -- Вашескородие, вот до чего, то-есть, я дошел... Х-ха!.. Одним словом: масленица здесь, а не житье. И наших все прибывает... Так и прут. Господа-то в колясках да на пароходах, а наши горами перебираются пешечком. Зимовать идут, потому как здесь зимы настоящей и званья нет.. Снег, слышь, выпадет утром, а к вечеру его и нет. Вот какое угодное место, помирать не надо... Босяки собирались на рынке, это были отбросы со всей России. Тут были опытные люди, которые приходили в Крым зимовать в третий и четвертый раз. Было много новичков, которые в первый раз слышали разсказы о зимней работе в виноградниках, как солдат Орехов. -- Какая это работа: игра, а не работа,-- вперед решал солдат. Первое письмо доктор получил из Москвы, ровно через две недели. Клавдия Григорьевна писала о том, как устроилась, и в конце письма напоминала о своем обещании приехать в Ялту на Пасху. Это письмо точно оживило доктора, и он перечитывал его каждый день. Да, он был не один, а до Пасхи можно многое сделать, начиная с режима для собственнаго исправления. Это лечение шло по составленному Клавдией Григорьевной плану, и доктор начинал чувствовать себя значительно лучше. Больше всего мучившее его удушье сделалось значительно легче, и доктор мог делать горныя прогулки. А главное, что его радовало -- он мог работать все больше и больше. Вечно затуманенный винными парами мозг начинал проясняться. Являлись полосы давно не испытанной свежести, причем доктор с ужасом оглядывался на свое недавнее прошлое. Неужели у него не хватит силы стряхнуть себя это прошлое? Последняя мысль мучила его все сильнее, по мере прояснения сознания и по мере движения задуманной большой работы. Ведь он писал о самом себе и чем больше писал, тем страшнее ему делалось, как человеку, который только спасся от смертельной опасности итолько теперь припоминает все подробности грозившей гибели. -- Боже мой, сколько убито сил, здоровья, времени...-- повторял доктор в ужасе.-- Ах, если бы можно было возстановить здоровье, конечно, не совсем, а по возможности. Свое настроение доктор подробно описывал Клавдии Григорьевне, не скрывая решительно ничего. "Моя мечта,-- писал он:-- когда оставят Ялту сезонные гости... Мне они точно мешают, и я испытываю при встречах с ними безпричинное чувство раздражения, точно они мешают мне работать. Все мои разсчеты на южную теплую зиму, которая должна меня вылечить окончательно". К каждому письму доктор прикладывал обстоятельно составленную таблицу постепенно уменьшавшейся порции водки. Это уменьшение шло слишком быстро вперед, и Клавдия Григорьевна не советовала торопиться, чтобы не случилось какого нибудь кризиса. Доктор и сам этого боялся, а поэтому когда его охватывала темная органическая тоска, он отыскивал солдата Орехова и уходил с ним куда нибудь в глухую татарскую деревушку пока скверное настроение не исчезало. Солдат Орехов в таких экскурсиях был необходим и ухаживал за доктором, как самая лучшая нянька. Что больше всего нравилось доктору -- это необыкновенно бодрое и всегда веселое настроение солдата. Он даже сердился как-то весело, как сердятся очень здоровыя дети. Вглядываясь внимательно в солдатскую психологию, доктор понял, что солдат неисправимый мечтатель, с перевесом фантазии, над разсудочными процессами; В этом заключалась вся его беда. Он теперь, например, находил возможным поэтизировать свою пьяную жизнь на Сенной и даже периодическия высылки, этапным порядком из столицы. -- И куда-куда меня не: высылали, вашескородие! Можно сказать, что вполне насмотрелся на всякие города... И в Царском Селе был, и в Гатчине, и в Новой Ладоге, и в Луге, и в Валдае, и в Боровичах... Сподобился, можно сказать, то-есть. И везде-то наши... Неочерпаемое множество этих самых пьяненьких народов. Уж начальство и так и этак с нами, а куда денешь -- одни ушли, а на их место, глядишь, другие обявились. Как это вспомнишь про свое житье по разным городам, так даже противно смотреть на здешних-то азиятцев... "Азиятцы" в психологии солдата являлись больным пунктиком, а особенно он ненавидел непьющих турок. -- Помилуйте, вашескородие, какой же это порядок: ему, напримерно, азиятцу, то-есть, двугривенный, и мне двугривенный... Кажется, глядеть, так двугривенный-то один, а выходит совсем, разница, потому как азиятец на счет водки, то-есть, ни-ни... Я-то его, двугривенный, сейчас пропью, а он, азиятец, кофею выпьет две чашечки, заплотит четыре копейки, и шабаш. Шестнадцать копеек у азиятца, глядишь, в кармане... Да ежели бы меня, напримерно, лишить этой самой водки, так я бы их всех истребил