— Я пойду на вокзал, — заметил кто-то.
— А мы с тобой, Дюпюи, обшарим казематы.
— Я на минуточку только зайду жену предупрежу. Я сейчас вернусь.
Анри побежал домой.
— Мальчика еще не нашли, я приду поздно, не беспокойся, Полетта.
— Я все равно собираюсь ложиться, — тихо ответила Полетта. — Если бы не дети, я тоже пошла бы с вами. Но Мари нынче оставила на меня своих ребятишек. Обязательно бы с вами пошла, только бы не оставаться ночью одной. Особенно с незапертой дверью. Ночью страшно.
Ох, сколько неприятностей причиняла им входная дверь! До того прогнила, что при всем желании нельзя было привинтить к ней ни крючка, ни задвижки. На ночь ее заставляли стулом — если кто-нибудь войдет, стул загрохочет.
А сегодня, когда пропал мальчик, ночь кажется особенно страшной. Да и только ли ночь?..
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дюпюи клянется…
— Молодцы! Всех акробатов за пояс заткнули! Как они только ухитрились залезть на такую высоту?
— Что ж, хорошо, пусть думают, что это само собой написалось.
По совершенно отвесной бетонной стене шлюзной камеры на высоте десяти-двенадцати метров огромными буквами — каждая с метр — выведена белой краской длинная надпись, и буквы словно пляшут в дрожащем свете фонарей, горящих на мосту:
— Н-да, придется им попотеть, чтобы эту надпись уничтожить.
— А главное, пока они хватятся, все уже, пожалуйста, прочли.
— Они ведь только в десятом часу глаза продирают. Тогда и увидят. А пока что большой шум пойдет, уж ты поверь мне!
Только еще седьмой час утра. Докеры идут наниматься, или, вернее сказать, просто отмечаться. Никто не строит себе никаких иллюзий… Идут для того, чтобы выполнить формальность. Еще с вечера в ЦБРС изучены списки, не сулящие ничего утешительного: сегодня в порт придет только одно судно, и то небольшое, с грузом голландской сажи. Дело нестоящее. Работы найдется на две, ну, от силы, на три бригады, на шестнадцать — на двадцать четыре человека, не больше. Но докеры все же идут: отметка обязательна, иначе не выдадут гарантийной зарплаты. Так и пройдет все утро — топчешься без толку на этом невольничьем рынке, толкаешься вокруг десятников, потом стоишь в очереди перед окошком на отметку. В этот час жена моет ребятишек, собирает их в школу, стало быть, ты там лишний, лучше уж еще немножко походить по улицам, чтобы убить время, а может быть, и заработаешь несколько грошей, жить-то ведь нужно.
— Ну и позабавится же народ… Ведь американцы у всех вот где сидят!
Все докеры, и те, что идут пешком, в одиночку и группами в два-три человека, и те, что едут на велосипедах, останавливаются и, задрав голову, читают надпись, восхищаются искусной работой, раскатисто хохочут… Глядишь — и глазам своим не веришь, как это люди умудрились забраться так высоко!
— Народ позабавится, говоришь? Что ж, пусть позабавится. И это неплохо, — замечает Клебер, совсем еще юноша, один из участников ночного похода, о чем, впрочем, никто не знает… Нынче ночью ничего особенно забавного, откровенно говоря, не было на такой вышине, да еще при таком ветре. Впрочем, какие уж тут забавы с этими янки. Посмотрите, что они вытворяют в Корее… А как трудно удержаться от искушения: ведь все докеры в один голос заявляют, что сделана надпись на славу, так и подмывает шепнуть, все равно кому, просто шепнуть соседу: «Это я написал. Ну как, по-твоему?» — «А как же ты сумел?» — спросит тот… «Профессиональная, брат, тайна! Святой дух самолично подсоблял». И тут не грех гордо взглянуть на собеседника. Так сказать, поощрить его на дальнейшие восторги. «Ну, что скажешь?» — «Как же ты ухитрился?» — «А ты сам попробуй!» Разве так уж стыдно погордиться немножко, когда заслужил? Но нет! Такую тайну лучше хранить про себя.
Такелажник Папильон уже год не состоит в партии — после ряда провинностей с его стороны. Он глядит на надпись с особым интересом. В свое время расклейка плакатов, надписи на стенах — мелом, смолой, краской, ночные походы с кистью и жестяной банкой, позвякивающей у руля велосипеда, были, можно сказать, его специальностью. И всякий раз Фернанда, жена, встречала его под утро словами: «Опять весь перемазался… Если тебя спросят, почему я на собрания не хожу, ты им объясни, что я тоже работаю для пропаганды — ведь мне приходится отмывать твои тряпки. У тебя не спецовка, а флаг какой-то!» За последний год Папильон соскучился без этих ночных экспедиций. В первое время он не раз говорил с досадой: «Ну и ладно! Хоть вздохну, наконец, свободней! А то, действительно, взялись! Чуть не каждую ночь пиши да пиши!» Но когда раздражение улеглось и Папильон смог рассуждать спокойно, ему стало обидно, что он в стороне, а другие не хуже его справляются с делом… Фернанда молчала, но стала ходить вместе с ним на все открытые собрания, как будто и впрямь, раз стирка спецовки прекратилась, она должна быть теперь особенно активной. Надо признаться, эта надпись действительно блеск, красота! Напишешь такую — и целую неделю веселый ходить будешь. Особенно если отсюда, снизу глядеть — не сообразишь, как и взялись за дело, без лестницы, без ничего: ветер все равно сразу бы опрокинул лестницу, а ведь нужно ее, дьявола, тащить с собой, пристраивать к стене чуть ли не на глазах у охранников. Глядя на эту надпись, Папильон затосковал о своих былых подвигах. Жаль, что получилась тогда такая история, дурья голова!