Правда, Жизель потеряла мать. Почему всегда так получается, что хорошие люди уходят из жизни? Жермену убило в 1944 году, когда город бомбили американские «летающие крепости», якобы с целью уничтожить немецкую базу подводных лодок. Десять жертв так и не нашли под развалинами, в том числе и Жермену. Дочь ее не может даже пойти на кладбище, поплакать на могиле. Для девушки, у которой такая пустая, такая бесцельная жизнь, лишиться матери — это страшная утрата. Жермена до последних дней жизни не забывала, что она сама из народа. В молодости она работала на сортировке рыбы, там, где работает сейчас Франсина, а муж ее служил приказчиком у Фуанье. Как все перепуталось. Например, у Фуанье, владельца лучшей в городе мясной, во время той же бомбежки уничтожило лавку; Фуанье с женой уцелели, но разорились, а обоих их детей убило бомбой в школе — всего в пятидесяти метрах от дома родителей… У Фуанье ничего не осталось в жизни. Они переехали в другой город, чтобы люди не видели их унижения. До чего же эта война перетасовала люден! Конечно, не рабочих; рабочие лишились последнего. Но вот другие слои. Словно все плугом перепахало, и многие поменялись местами. Прежние удачники разорились дотла, другие, наоборот, сумели воспользоваться событиями и в какие-нибудь полгода стали богачами. И война перетряхнула не только материальные блага. Люди уважаемые покрыли себя позором, а некоторые богачи заслужили уважение. Никому неведомые рабочие стали героями. Но и это еще не все: в тот день, когда над рейхстагом взвилось красное знамя, не было у нас ни одного патриота, который не водрузил бы в сердце своем это знамя, возвещавшее и освобождение Франции, обагренное священной кровью, которая, как своя собственная кровь, дорога и поныне каждому честному французу, независимо от того, что он любит и что ненавидит. Шесть лет прошло с тех пор, как окончилась война, но здешняя жизнь все еще представляет любопытную картину: после того как ее перетряхнуло, перемешало войной, измолотило бомбежками, она еще не устоялась, не вошла в прежнюю колею. Общество мучительно и бесплодно надеется обрести прежнее равновесие со всеми его бесчисленными, но привычными противоречиями. С одной стороны — сам город, с другой — обвеянные соленым морским ветром кварталы, прилегающие к порту; кварталов-то уже нет, их сравняло с землей, но город чувствует их отсутствие, как калека — ампутированную ногу. С одной стороны — линия бульвара, вернее сказать, будущих бульваров, намеченная лишь редким пунктиром деревьев на фоне нескольких больших светлых зданий, а с другой стороны — старый город, десятки сырых арок в торговых рядах, где тянется вереница маленьких и больших лавок, предлагающих покупателям все свои сокровища.
Да, Жермена, бывшая сортировщица рыбы, так и не привыкла к своему новому положению. Жене крупного мясоторговца было стыдно за свое богатство перед теми, кто знал ее давно, и она становилась все мягче, словно извинялась перед бедняками, словно хотела дать им что-то взамен последних грошей, которые они оставляли в лавке ее мужа. Так что трудно даже сказать, радовалась ли она тому, что дело шло в гору. Когда мясник отправлялся за товаром на базар или на бойню с туго набитым бумажником в кармане, Жермена могла не сомневаться, что к вечеру он явится, еле ворочая языком, с багрово-красной физиономией, сытый, пьяный, и ей тяжело было видеть, как похотливо и самодовольно блестят глазки этого хорошо заработавшего и немало потратившего торгаша. Если бы Жермена не погибла, жизнь ее дочери все-таки сложилась бы иначе.
Сам мясник принял известие о смерти жены как нельзя более равнодушно. Он и раньше не особенно стеснялся, а теперь и подавно. К тому же Жермена, сохранившая в полной неприкосновенности свои простонародные вкусы, могла только сбить с толку дочь, ту самую дочь, с которой он связывал столько тщеславных планов. Впрочем, чтобы не повредить себе в глазах покупателей, он с месяц не показывался в городском кафе. Так сказать, носил траур. Но зато дома не отказывал себе ни в чем, как будто и не было войны. Полетта сама не раз слышала его рассказы о пирушках. Мясник и несколько его приятелей запирались в столовой, где на сей случай плотно завешивались окна — отнюдь не от излишней стыдливости: они вдвойне наслаждались своим циничным обжорством, зная, что в городе нет даже хлеба.