ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Два товарища
Жильбер не встает уже вторую неделю. Какая у него стала прозрачная кожа, словно от белых простынь падает на лоб и щеки этот мертвенный отблеск. И какая слабая, влажная рука. Пряди волос прилипли к вискам, как обычно у тяжело больных, долго пролежавших в постели. И все-таки он пытается шутить:
— A-а, заместитель явился!
— Заместитель, но только ненадолго, — в тон ему отвечает Анри. — Ты скоро поправишься.
— Я и сам надеюсь.
— Послушайте, Жильбер, пока у вас Анри, я сбегаю на минуточку домой. Вам спокойнее будет поговорить. Только вы, пожалуйста, не утомляйте Жильбера.
С тех пор как Жильбер слег, каждое утро к нему приходит на дежурство соседка, тоже член партии. После полудня ее сменяет другая. На ночь является кто-нибудь из активистов, иногда даже двое. Нельзя сказать, чтобы ячейка во всем стала образцовой, но в этом отношении дело наладили хорошо.
— Во-первых, я должен передать тебе привет от всех товарищей. Они просили сказать, что от всей души желают тебе скорейшего выздоровления; все уверены, что ты вернешься из санатория в полном порядке. Имей в виду, я пришел к тебе главным образом повидаться, а не о работе говорить.
— Работа неотделима от всего прочего, — говорит Жильбер, приподымаясь на подушках. — Возьми хотя бы моих добровольных сиделок. Предположим, что месяц тому назад к ним пришли бы и сказали: вы должны каждый день жертвовать всем своим свободным временем; думаю, что они здорово бы рассердились. А свои дежурства здесь они даже не считают жертвой, словно это в порядке вещей. Товарищ заболел, и они не могут относиться к этому равнодушно. Тут уж говорит сердце. Что же это — работа? И да и нет…
Жильбер замолкает на минуту.
— Надо, чтобы люди от всего сердца делали свое дело, вот что важно. Если не сумеешь этого добиться, значит, лучшие человеческие качества останутся неиспользованными. Будут растрачиваться впустую.
И, оторвавшись от своих мыслей, Жильбер спрашивает:
— Ну, как прошло собрание?
Анри с удовольствием начинает рассказывать о совместном собрании портовых ячеек. Ему досадно, что он не сумел воспользоваться подходящим случаем и сразу же, с первых слов Жильбера, не сказал ему что-нибудь утешительное о его здоровье. Но так лучше. Анри не покидает чувство, что в рассказе о собрании для Жильбера важнее всего сам Анри. Это и понятно. Ведь на время пребывания Жильбера в санатории на руках у Анри будут бесчисленные дела секции, и секретарь хочет знать, справятся ли эти руки? Анри понял это, настолько хорошо понял, что, не колеблясь, говорит о себе, даже испытывает при этом простодушную радость, с какой человек отдает себя на суд другому, зная, что честно выполнил свой долг.
— Я, видишь ли, хочу тебе сказать… Ну, словом, когда ты не пришел к нам на собрание, мне от этого даже стало легче… Я ведь отлично знаю, что ты лучше провел бы собрание, чем я. А вот поди ж ты, все-таки я почти обрадовался — должно быть, потому, что у меня просто нет еще привычки, я как-то стесняюсь вести собрание при тебе, чувствую себя неловко.
— Я ведь, кажется, людей не ем, — улыбается Жильбер.
— Верно, не ешь. И, пожалуйста, не пойми меня превратно. Не в том дело, что ты меня слушал бы… Всякий человек может сказать глупость, не преступление же это, в самом деле. А все-таки… Ты меня понимаешь?
— Хорошо, что ты сказал откровенно, — говорит Жильбер. — Такое чувство мне тоже знакомо. А тебе это даже пойдет на пользу, теперь ведь тебе придется руководить. Дай возможность людям стоять на своих ногах. Надо добиться, чтобы товарищи всегда чувствовали себя в своей тарелке, даже когда с ними секретарь. Бережно относись ко всякому проявлению инициативы. Я, повторяю, испытал это чувство. Но зато совершенно другое было, когда сюда приезжал Морис на конференцию нашей федерации; я был там делегатом. Не знаю, как он этого достигает, но каждый держится в его присутствии свободно, говорит без стеснения, и только одно чувство было у нас: все, что ты высказываешь, становится во сто раз более важным потому, что он здесь, внимательно слушает тебя, вникает в твои слова. И с тех пор как я выступал в присутствии Мориса, я стал предъявлять к себе, к каждому своему слову, к каждому своему поступку совсем иные требования. Вот увидишь, Морис быстро поправится. Если бы ты хоть раз слышал, как он говорит, почувствовал его спокойствие, твердость, необычайную волю, ты бы не усомнился ни на минуту, что так и будет. Перед такой волей любая болезнь отступит. А это тоже урок для меня. При одной мысли о нем мужество растет.