— Проходи, дурьи головы! Живо, живо!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В недрах Атлантического вала
Дедушка Леон, конечно, хороший, но зачем он всегда грозится палкой? Значит, если его не послушаться, он возьмет да ударит? Поль, самый старший из трех приемышей Гиттона, сегодня отстал от товарищей, по обыкновению задумался на ходу, не замечая ни холода, ни снега. Леон замахнулся на него палкой, чтобы мальчик шел скорее. Поль не сразу послушался, но потом перебежал через шоссе, правда, неохотно. Неужели дедушка Леон может его ударить?
Полю одиннадцать лет. Очень многое в жизни кажется ему странным. Он задает себе десятки вопросов и старается разрешить каждый. Поль очень любит Гиттонов, ведь они стали ему настоящими родителями уже давно, очень давно, раньше даже, чем Поль начал себя помнить. Он теперь уж не знает, когда и как ему стало известно, что Гиттоны не его папа и мама, что Клодетта и малышка Жан не его родные брат и сестра, а такие же приемыши, как и он сам. Однако иной раз из самой глубины детства к нему приходят туманные, но сладостные воспоминания: ему кажется, да, да, очевидно, только кажется, что было такое время, быть может, в самые первые месяцы его жизни, когда его ласкала и баюкала родная мама. А вдруг он ошибается? Или это была уже мама Гиттон? Поль не знает. Это незнание, эта неуверенность живет в нем как незаживающая рана, и потому он так непостоянен в своих детских симпатиях, в своих играх и чувствителен, как девочка: достаточно пустяка — косого взгляда или взмаха палки Леона, — чтобы взволновать и горько обидеть Поля…
На его глазах в дом Гиттона входила нищета, как непрошенный гость, и Поль всеми силами, всем своим мальчишеским существом отказывался с нею мириться. Он боялся нищеты, не хотел ее принимать, говорил ей — нет! Никогда он никого так не любил, как ее ненавидел. Ни на час его не покидает щемящее чувство голода, а ведь Поль уже большой мальчик и понимает, что голод не единственная угроза, нависшая над ними. Примерно год тому назад, в октябре, когда начались занятия в школе, Поль о многом догадался. Однажды директор школы велел вызвать для разговора папу Гиттона. Он торжественно заявил докеру, что его сын, ну, одним словом, его мальчик, может выбиться в люди, если, конечно, будет учиться и дальше. С самого начала ученья Поль шел вторым; первым учеником был Пьеро, закадычный друг Поля, докторский сын.
Нетрудно угадать, что произошло потом. Вернувшись домой, папа Гиттон сначала о чем-то тихо разговаривал с мамой, потом уселся у печки, взял на колени Поля и был с ним ласков, как еще никогда в жизни. Папа смотрел на Поля глазами, полными слез, и, должно быть, думал про себя: «Хорошо, очень хорошо, но как же бы я радовался, если бы ты был моим родным сыном и если бы жизнь у тебя пошла хоть немного получше, чем у нас». И он тогда же объяснил Полю: наступили очень тяжелые дни, сынок, но мы как-нибудь выкрутимся. Обязательно выкрутимся, и если Поль будет по-прежнему хорошо учиться, папа Гиттон сделает все, чтобы его мальчик мог продолжать учение и дальше. Папа заговорил об экзаменах, о стипендиях, он веселился в этот вечер, впервые с тех пор, как они поселились в доте, он потащил танцевать маму, а сам пел и присвистывал:
Поль понял не все. Однако он крепко поцеловал папу Гиттона в колючий подбородок, покрытый жесткими, как наждачная бумага, волосками. А вот теперь, в нынешнем году, когда все должно было решиться, папа Гиттон не заводит больше разговоров о дальнейшем учении. На сей раз Поль понял все, он понимал даже, что ни о чем не нужно спрашивать. Учитель тоже молчал. А ведь Поль по-прежнему шел вторым, после своего друга Пьеро, который все так же оставался первым учеником. Очевидно, тяжелые дни проходили не так быстро, как предполагал папа.