— Ясу, — поздоровался Такис и вслед за Каем покосился на стеклянную дверь, но не сумел различить ничего, кроме тумана.
— Барабаны… — невпопад буркнул парнишка, дернул плечом и вновь оглянулся. — Не люблю барабаны. Чего они в саду расшумелись? Павлинов перепугают.
Но Такис не слышал ни единого звука, даже кошка, и та наконец затихла. Только в глубине лавки тоненько поскрипывал проржавелый вечный двигатель, отмеривший, должно быть, не одну сотню лет. А потом, кажется, и он замер.
— Придумал тоже. Барабаны… — проворчал Такис, покачал головой, но против воли бросил-таки взгляд на прибитую над дверью лавровую ветвь, которая должна была уберечь и от нечисти, и от сглаза. Затем, рассердившись сам на себя, сплюнул, поднял с пола тяжелую коробку, принесенную Каем, поставил на прилавок и принялся доставать игрушки, аккуратно упакованные в мешочки из разноцветного фетра и деревянные ящички, наполненные стружкой и кокосовым волокном.
На Кая Такис не смотрел: парнишка его раздражал. То видел что-то неведомое, то слышал, а главное — кажется, не замечал своих странностей и тем нередко ставил Такиса в тупик. А еще — водил дружбу с бездомными, оккупировавшими старую часовню в монастырском саду, и частенько проводил с ними время: среди разбухших от сырости книг и чьих-то незаконченных скульптур и рисунков. Творческие личности, чтоб их!
Впрочем, что взять с парнишки, проломившего башкой ветровое стекло и потерявшего память?
— Неудивительно, что с невестой у тебя не заладилось. Сбежала от тебя, небось?
Кай фыркнул и впервые на памяти Такиса улыбнулся. Неуверенно и куце — так улыбается висельник, которому повезло избежать петли.
— С ней у любого бы не заладилось. А мне и пытаться не стоило: я даже не помню, чтобы с ней обручался.
***
Кай многого не помнил: не только то, что было до аварии, но и после. Часы, дни, порой целые недели стирались из памяти. И потому прошлого для Кая не существовало, в будущее он не верил (да и как верить в то, что однажды исчезнет?) — оставалось лишь настоящее. Но и оно было ненадежным, зыбким и, стоило потерять бдительность, тут же растворялось, как растворяется хлебный мякиш, забытый в воде.
Единственное, на что Кай мог теперь положиться, — Старый город. Его улочки, подворотни, внутренние дворики и павлачи*. Неизменные день ото дня, они стали для Кая поводырями: все те же барельефы и геральдические символы на фасадах, все те же спотыкальные камни**, кованые ворота, дверные ручки и молотки.
Семь лет Кай бродил по городу, узнавал его заново, подмечал детали — и рисовал. Даже составил собственную карту. Но и она порой подводила: стоило перейти мост или, зазевавшись, пройти через центр перекрестка, и память распадалась на фрагменты, будто кусочки цветного стекла. И тогда, неприкаянный, Кай долго бродил по городу, ставшему вдруг чужим, переворачивал страницы альбома-путеводителя, а взгляд в панике метался от фасада к фасаду, ища, за что зацепиться. Но и на следующий день, даже зная, что заплутает, Кай снова выходил из дома и отправлялся на поиски того, что не имело ни названия, ни имени, — но он должен был найти.
Герда не понимала. Чуть ли не с брезгливостью смотрела на очередной альбом, старательно заполненный рисунками атлантов и газовых фонарей, домовых знаков и крохотных ремесленных лавочек, где торговали травами, кружевом и полудрагоценными камнями, которые на поверку оказывались стеклом. Так же, как и отношения с Гердой.
«Опять ходил на тот берег?» — Хмурилась она, даже если Кай не ходил. Закатывала глаза, морщила и без того покрытый тонкими бороздками нос, высмеивала, злилась.
«Угомонись уже!» — шипела порой так, что Кай опасливо отступал в сторону, и тогда ее по-лисьи сощуренные глазки начинали гореть, будто подсвеченные изнутри. И с подозрением спрашивала за разом раз: «Ты сам-то знаешь, что пытаешься вспомнить?»
А Кай пытался хотя бы не забывать.
Вспоминать было страшно: редкие вспышки из прошлого доводили до паники, заставляли сомневаться в собственном рассудке, включали невидимую сирену, и та вопила: «Опасность!»
Ведь то, что удавалось вспомнить, — его уже не было.
Как в тот день полгода назад, когда Кай стоял под сводами старинной, богом забытой церквушки, но вместо стен и потолка, покрытых в воспоминаниях свежей еще штукатуркой, в реальности видел потускневшие от времени фрески. А еще — сколы на каменных хорах, пыль в складках мраморной мантии какого-то безымянного святого да покоцанные уголки саркофага в глубине одной из ниш.
А Кай помнил церковь недостроенной, а эту нишу — пустой.
***
Вернувшись тем вечером в их с Гердой квартиру, Кай долго лежал на полу и в смятении рассматривал потолок, увенчанный тяжелой люстрой, на которой не хватало больше половины хрустальных подвесок. И снова видел то, чего быть не могло: небо, нарисованное щедрыми, широкими мазками; облака, позолоченные невидимым солнцем; усыпанные едва распустившимися цветами ветки магнолий. С потолка рисунок плавно переходил на одну из стен, и лепестки, будто подхваченные ветром, беззаботно кружили вокруг громоздких пустых рам и нетопленного камина.
Кружили, кружили — и вдруг растаяли. И снова вместо росписи — облупившаяся штукатурка да когда-то белые обои, успевшие за семь лет пожелтеть и пойти пузырями.
Герда говорила, перед аварией они с Каем начали в квартире ремонт. Но поверить в то, что собственными руками уничтожил расписной потолок, который в воспоминаниях даже не выглядел обветшалым, Кай не мог.
Такое могло прийти в голову только Герде. Она вообще была любительницей что-нибудь выбросить или сжечь, избегала разговоров о прошлом, не хранила памятных вещей и вечно ворчала, если Кай притаскивал с барахолки антикварную мебель, подсвечники или посуду, — их следовало немедля привести в порядок и побыстрее продать. Даже книги, и те Герда не жаловала: говорила, в них заводится плесень и пылевые клещи. Ну а фотографии, конечно, воровали душу. Так что квартира из года в год оставалась пустой и неуютной — в ней Кай не находил себе места.
— Почему мы решили убрать роспись?
— Какую роспись? — Собираясь на работу, Герда мерила нетерпеливыми шагами пространство между трюмо и шкафом, и ее туфли то и дело постукивали о дубовые плашки возле головы Кая, так и лежавшего посреди спальни.
— На потолке. Ты говорила, мы хотели сделать ремонт.
— Но я не говорила про роспись.
— Я ее вспомнил.
— А еще ты вспомнил церковь, которой даже на картах нет, — отмахнулась Герда, и ее каблук промелькнул в сантиметре от лица Кая. — Может, хватит уже? Тебе заказ отдавать надо, а ты его еще не закончил.
Кай повернул голову, посмотрел через открытую дверь на портрет расфуфыренной придворной дамы, который взялся отреставрировать для ее таких же расфуфыренных потомков, и пожал плечами.
— Там работы на два дня. Даже раму подлатать успею: углы перебрать надо, трещины затереть…
— За это тебе не платили.
— Мне несложно. — И, подумав, добавил: — Роспись тоже восстановлю.
Герда с шумом выдохнула, но промолчала: то ли устала спорить, то ли спешила. Но точно одно — не смирилась.
Смириться придется Каю: Герда получила квартиру в наследство, и Герде же было устанавливать здесь правила. Спасибо, хотя бы разрешила превратить угол гостиной в мастерскую, да и то только потому, что Кай неплохо зарабатывал, реставрируя предметы старины. Но, если бы он мог выбирать, ни за что бы не поселился на Парижской улице.