Выбрать главу

Девушки пошли к озеру - пускать венки на воду. Парни, перешучиваясь, остановились поодаль: невежливо глядеть, чей венок потонет. Гриша с Яном знали это и тоже не стали смотреть на девушек. Лучше идти к торговым будкам; вдвоем они располагали капиталом в три копейки. Капитал немалый, но и соблазнов было много. Они подошли к самой большой будке. Перед ними лежали на прилавке замечательные конфеты. Каждая была длиной ровно с ребячью ладонь. И каждая была завернута в белую с золотом бумагу; по краям бумага закручивалась бахромой так хитро, что белый цвет пропадал, а золото сверкало и переливалось на солнце. На такую конфетку глядеть почти так же занятно, как и сосать ее. А сосать можно хоть целый день одну! Можно было сосать ее без конца, если только не соблазнишься, не раскусишь ее сразу. Ну, а когда уж раскусил эту сладкую окаменелость, она расползется по всему языку мучнистопаточным нектаром, и через секунду, буквально через секунду, на языке останется только розовый след... да жгучее раскаяние в душе: не удержался, поспешил.

Пять таких великолепных конфет купили мальчики на свой капитал и больше уже не смотрели ни на мятные пряники, засиженные мухами, ни на турецкие рожки цвета сапожного голенища, ни на липкие маковники.

Впереди было еще много удовольствий.

- Пойдем в церковь, поглядим, - предложил Ян, - а то там кончится скоро.

- Нас оттуда прогонят.

- Не прогонят.

- Ну ладно, пойдем.

Они попали в церковь, когда туда уже трудно было протолкнуться. По одну сторону стояли девушки, пожилые женщины, старухи с букетами цветов, с венками. Справа толпились мужчины. Было душно - и от дыхания сотен людей и от запаха цветов. Многие принесли сюда целые венки из болотных цветов, будто сотканных из желтоватого кружева; цветы эти пахнут нежно, пока не увянут, а потом начинают источать сладкую отраву, от них болит голова.

Гриша быстро оглядел церковь, задрал голову вверх. Он в первый раз увидел хоры - у самого потолка; и там, на хорах, у самого потолка, густо стояли люди - молодые латышские парни. На потолке висела, подрагивая хрустальными подвесками, красивая люстра.

Мальчики стали осторожно пробираться вперед. На них сердито шипели.

Где-то барон со своим Альфредом? Их не видно сейчас. Ах, вот почему их не видать: впереди стояли скамьи - верно, для тех, кто был побогаче, им можно было молиться сидя, чтобы ноги не заныли. Потому их и не видать за спинами стоящих. А вот и длинный Викентий. Ну конечно, где-то недалеко от него и Альфред.

Когда мальчики пробрались поближе к первым рядам, они увидели впереди возвышение, убранное цветами и дубовыми ветками.

- Канцеле, - объяснил Ян.

Гриша не понял этого слова, но не стал переспрашивать.

Торжественно играл орган, и вся служба была непонятной. Потом орган затих. На возвышение - канцеле - поднялся по ступенькам пастор в длинном черном сюртуке, в золотых очках. Он поднял глаза к потолку - начал проповедь.

Говорил он громко и властно, ударяя ладонью по краю канцеле в такт словам: он даже смял рукой венок из ромашек, которым был украшен угол канцеле.

Гриша слушал невнимательно. Он увидел, как Викентий нырнул головой вперед, будто поклонился торопливо кому-то. И за его наклонившейся головой Гриша заметил кирпичные щеки сидевшего на дубовой скамье старого Тизенгаузена. Потом Викентий выпрямился и снова закрыл собою барона.

В это время поднялся кругом неясный говор, а в церкви, хоть и нерусской, это не полагается. Гриша вертел головой во все стороны и никак не мог разобраться, что случилось. Пастор, повысив голос, почти закричал про царя - многая ему лета, императору всероссийскому. И тогда раздался такой шум и грохот, что, казалось, обвалились хоры. Молодые латыши стучали наверху по перилам и кричали без передышки одно и то же:

- Долой! Долой!! Долой!!!

Они кричали это по-русски и по-латышски.

Пастор, иссиня-бледный, беззвучно разевал рот - его не было слышно.

Вдруг к канцеле подошел высокий латыш с длинными волосами, в синей рубашке и отстранил рукой пастора.

Кейнин! Гриша сразу его узнал. Шум утих.

- Твоя проповедь кончилась, - сказал Кейнин.

Пастор помедлил, отыскал кого-то глазами - барона? - и, пожав плечами, начал спускаться по ступенькам вниз.

Два совсем юных латыша стали возле канцеле и развернули над своими головами широкое красное знамя.

- Долой самодержавие! - крикнул чей-то сорвавшийся голос.

И десятки других голосов подхватили:

- Долой! Долой!! Долой!!!

Кейнин начал говорить по-латышски. Не все остались в церкви. Многие, тревожно переговариваясь, пошли к выходу. Гриша видел, как Викентий снова наклонился к барону и потом быстро зашагал из церкви. А барон остался. Гриша теперь ясно видел его: народу в церкви осталось не так много. Рядом со старым Тизенгаузеном стоял его сын Альфред. Без шляпы он казался не столь гордым, как в лесу.

Кейнин говорил про мир, залитый слезами и кровью, про народ, который рано или поздно сокрушит своих врагов. Он говорил о революции! Слово это опять сверкнуло перед Гришей, светлое и грозное, как молния... Красное знамя, чуть вздрагивая, возвышалось над головой Кейнина.

И вдруг душный воздух будто раскололся с оглушительным грохотом.

Барон Тизенгаузен держал в руке пистолет.

Два латыша подскочили к барону, один ударил его по руке...

И снова в церкви прогремел выстрел. Стекла в узких фигурных окнах ответили пронзительно-тонким стоном, жалобно зазвенела на потолке хрустальная люстра. Латышей оттолкнули от барона хорошо одетые люди; это, видно, были немцы.

- Охранники! - неистово крикнул кто-то.

Молодые латыши с яростными лицами хлынули с хоров вниз и смяли охрану барона. Мелькнуло кирпичное лицо Тизенгаузена и сгинуло. Кейнин кричал с высоты канцеле, протягивая руку: уговаривал. Его голоса теперь не было слышно. Тогда он перестал кричать, молча вытер пот с разгоряченного лица. Из угла, где кончалась уже свалка, подошел к нему коренастый латыш с простовато-лукавым лицом и поднес ему на ладонях четыре револьвера.