- Ну да!
- Исторический факт.
Отец захохотал оглушительно:
- Нет, это наши! Наши, русские! И скорей всего - староверы. Молятся, молятся, а потом возьмут да губернатора и выдерут. Хо-хо-хо!
- А латыши не могли бы?
- Нет. Латыши знаешь что сделали бы с этим губернатором? Убили бы на месте. Обязательно убили бы. А выпороть да потом на волю отпустить - это уж только наши и могли сообразить!
- Что ж, по-твоему, русский мужик добрей, что ли?
- Не в том суть. Да губернатору порка, может, хуже смерти. Ну посуди: дворянин - и поротый. Ему после этого одно остается: самому петлю на шею надеть, жить ему дальше нельзя...
- Ну, вот и ошибся: и Броун остался жить и в Курземе, где это произошло, ни одного русского мужика не было. Там всё латыши.
Отец задумался.
Потом опять захохотал:
- Нет, ты подумай: выпороть губернатора! Ох-хо-хо! А ты не соврал, часом?
- Исторический факт.
В горницу вошла мать, и учитель заговорил про другое:
- Пора тебе, Иваныч, подумать, как сына в училище определить.
Лицо Ивана Шумова затуманилось.
- Хочешь, Гриша, учиться? - спросил Шпаковский. - Гимназистом станешь, с ясными пуговицами! А потом студентом. Неплохо?
- Не хочу студентом, - ответил Гриша.
- Это почему ж?
- Студентам глаза выкалывают.
Отец со Шпаковским переглянулись.
- Услыхал откуда-то... В городе был случай.
- Батя, а зачем черная сотня студентам глаза выкалывает?
- И откуда ты наслушался эдакого?
- Батя, а чего я тебе скажу: найдем волшебную воду и тогда черную сотню побьем. Есть люди, которые уже бьются с ней.
Отец обнял сына:
- Ну что ты все выдумываешь! Волшебная вода... А давеча все про бесстрашного старика бормотал. Экий блажной! В кого ты такой уродился-то?
Мать сразу же откликнулась:
- В родного батюшку, в кого ж еще!
В избу вбежала кухарка Перфильевны, Анфиса:
- Иваныч! Хозяйка велит тебе ехать в Ребенишки. Сей же час.
- С чего это загорелось так-то?
- Будто за семенами садовыми, что ли. Давеча уговорилась она с Лещовым, ему для нас семена из самого Питера доставили.
Шпаковский поднялся:
- Ну, тогда и я поеду.
Часа через два после их отъезда на большой дороге показалась толпа.
Шли заозерские, пеньянские, ковшинские, граудинские мужики.
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед - рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: "Слезами залит мир безбрежный!.." Две девушки шли рядом с ней.
"Затишье" никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на ходу свитку, пробежал трусцой мимо Гриши, стал около Минаева деда, зашагал с ним в ногу, по-солдатски.
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
- Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях - тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо "Затишья".
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
- На Тизенгаузенов поднялись...
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
- Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
- Мужики давеча шли мимо - на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские... Ну целое войско!
Иван Шумов тяжко вздохнул:
- Вот... началось, значит.
И, будто не видя перед собой, стал шарить по стене рукой - искал что-то, должно быть шапку, только что снятую.
И сейчас же мать закричала пронзительно:
- Не пущу!
На ее крик откликнулся из зыбки маленький Ефимка, заплакал громко и горестно.
Отец шагнул вперед, мать рухнула перед ним на колени, обхватила отцовы сапоги:
- Не пущу! Сынов... сынов не губи!
Из чуланчика непривычным для нее скорым шагом вышла бабушка, схватила Гришу трясущимися руками, повела за собой:
- Пойдем, родимый, из избы, пойдем... Отец с матерью не поладили, нельзя нам на то глядеть, пойдем...
Она вывела Гришу на крыльцо, стала нащупывать ногой ступеньки.
- Бабушка, темно уже, куда мы идем?
- В садик пойдем, в садик.
Сад только поначалу показался темным. Скоро на листьях яблонь задрожал розоватый отблеск. Гриша обернулся: где-то далеко молчаливо и грозно подымалось зарево.
Бабушка, крестясь, что-то шептала.
В темноте послышался громкий голос:
- Ну, теперь пошло! Началось - не удержишь!
Кто-то отозвался - видно, пан Пшечинский:
- Мои дурни ушли... К черту в пекло! - И, помолчав: - От хитрая баба! Услала в город своих - и Шумова и Редаля. А мои дурни... им теперь прямая дорога - в тюрьму.
Далекое зарево росло и вдруг, торжествуя, взметнулось кверху, заняло полнеба и разом сникло.
- Должно, хлеб загорелся...
Гриша узнал голос Трофимова.
Долго стояли бабушка с внуком и глядели на далекий пожар. Да и все "Затишье", должно быть, не спало в ту ночь.
Когда вернулись в избу, мать одетая лежала на кровати, зарыв голову в подушки. Отец сидел, грузно привалившись плечом к подоконнику. Гриша долго глядел на него, жалея. Потом подошел, спросил тихонько:
- Батя... не ушел ты?
Отец поднял тяжелую всклокоченную голову: