Имена предателей будут публиковаться в газете «Циня»…[1]
При сборе денег на нужды революции выдавать расписки с соответствующей печатью…
Гриша мало что понял из прочитанного. Но его охватило волнение: «Постановление» тоже было связано с тайной, а к ней он уже прикоснулся… Не о таком ли постановлении кричал Кирилл уряднику после лютеранских похорон?
К Грише бежал Ян, размахивая рукой и показывая на амбар.
У амбара стояли Пшечинские, Анфиса, Тэкля. Они стояли близко у стены и разглядывали что-то.
— Там бумага какая-то, — сказал Ян. — Пан Пшечинский сердится.
Мальчики побежали к амбару.
А пан Пшечинский уже сдирал с бревенчатой стены бумагу, рвал в лоскуты. Гриша успел схватить глазами буквы: «ОБЯЗАТ… ПОСТ…» Это была такая же бумага, что и у колодца.
К амбару неспешно подошел Август Редаль и спросил:
— Что это вы тут делаете, пане Пшечинский?
— Да вот яки-сь лайдаки вывесили… За это — в тюрьму!
Сивые глаза Пшечинского покрылись сеткой кровавых жилок, усы прыгали.
Редаль взял у него из рук обрывок бумаги и прочел раздельно:
— «Обязательное… Запрещается всем выполнять… направленные во вред революции…» Да. А все ж таки я на вашем месте не рвал бы эту бумагу, пане Пшечинский.
— Га?! Как так — не рвал бы? То революционный лист?
— Поэтому я и не рвал бы.
— Га?! Вам, Редаль, охота в тюрьму лезть?
— Нет, неохота… А только я думаю, что бумагу надо было оставить до урядника.
— До урядника? — Пшечинский остановился, ворочая выпуклыми глазами. — А до той поры пусть читает, кто хцет?
— Не знаю, — вскользь ответил Август Редаль. — Я только так подумал: ведь это дело полиции. А вы бумагу порвали.
Лицо у пана Пшечинского стало сизым. Он сказал упавшим голосом:
— Я дворянин… мне поверят… И вы не говорите, Редаль, что это я порвал.
— Хорошо, — ровным голосом сказал Редаль и ушел — такой же спокойный, с каменным лицом.
Пшечинский поглядел растерянно кругом и грузно зашагал к своему дому. Но, проходя мимо колодца, вдруг остановился и крикнул:
— От! Опять!!!
Но срывать с колодезного столба «обязательное постановление» теперь уже не стал — ушел, что-то бормоча себе под нос.
Только к вечеру приехал верхом урядник и сразу же прошел к Перфильевне.
А потом начали вызывать к нему, в помещичий дом, всех проживающих в усадьбе по очереди: Пшечинских, Редаля… Позвали и Гришиного отца. Он вернулся скоро, а вслед ему кричала с крыльца багровая Перфильевна:
— Завтра ж! Завтра ж чтоб твоей ноги тут не было… Смутьян!!!
Отец, не отвечая, быстро прошел к себе в избу и сказал испуганной матери и бабушке:
— Ну, собирайтесь в дорогу!
И тут неожиданно пришел Редаль. До этого он не бывал у Шумовых ни разу.
Он остановился у порога, вертя шапку в руках. Бабка, враждебно оглядев его (лба не перекрестил!) ушла к себе в чулан.
Редаль сказал медленно:
— Зря вы это, Иван Иванович. Не надо было так шуметь.
— А, ты хочешь меня учить? Чему? — сердито крикнул отец. — Смирению?
— Нет, учить я вас не могу…
— А вы все ж таки поучили бы его, Август Францевич! — вмешалась мать. — Совсем ведь шалый стал! Такое место терять!
— Учить не могу. Я только думаю — не о смирении надо говорить, а о выдержке. Смирение нам не нужно, а выдержка требуется.
— Э, брось ты! — уже мирным тоном сказал отец, как всегда быстро остывая. — Ты поглядел бы на эту бабу Перфильевну, как она со мной разговаривала.
— Она и со мной так же разговаривала.
— Ты ее меньше знаешь. А я ведь рядом с нею рос, в одной деревне. Может, потому и терпеть от нее — ну нету моих сил. Эх, что деньги с человеком делают!.. Не человек капиталом пользуется, а капитал его корежит по-своему!
— С этим я согласный, — спокойно сказал Редаль.
— «Согласный»? Эх, Редаль премудрый… — Отец уже смеялся. — Перфильевна-то за последнее время совсем ошалела. Услышит: в винной лавке боевая дружина деньги под расписку отобрала — я виноват. В волости паспортные бланки пропали — меня честит. Листок какой-то вывесили у колодца — опять я в ответе.
— Ну, это еще надо доказать, кто вывесил, — проговорил Редаль, и что-то в его голосе поразило Гришу.
— Да она меня не за то винит — до того все-таки еще не одурела, знает: не я вывесил, — она винит меня за то, что я в душе-то, мол, не за нее — значит, за тех, кто листки вывешивает, кто винную лавку ограбил…
— Вы раньше сказали: «отобрали под расписку».
— Ну да, сказал. А она-то говорит по-другому: «ограбили». И опять я перед ней виноват. Хо-хо-хо! — Отец засмеялся раскатисто.
— Смейся, смейся, легкий человек! — сказала мать с горечью. — Чем детей-то кормить станешь?
— Чем? Вот этим! — И отец протянул вперед огромные, поросшие рыжим волосом руки. — Не пропадем, мать!
— Куда вы думаете переехать? — спросил Редаль.
— В город.
— У меня там брат живет. Я могу дать вам письмо к нему.
— Если тебе надо написать, давай передам. А я и без твоих родных работу найду, будь спокоен! Вот если у твоего брата книги есть хорошие… грамотный он?
— Очень грамотный, — чуть заметно улыбнулся Редаль.
— Ну, тогда зайду к нему!
— И еще одно: могу я на прощанье совет вам дать?
— Можешь! Советуй, Редаль премудрый!
— В борьбе нужна большая воля…
— В какой это борьбе? — встрепенулась мать; она возилась у раскрытого сундука: выбрасывала на пол зимнюю одежду. — А ты что лопухи развесил? — накинулась она на Гришу. — Ступай из избы!
Гриша с трудом оторвал свой взор от Редалева лица и медленно — нога за ногу — вышел на крыльцо.
Вот оно что! Листы-то, вывешенные у колодца и на стене амбара, были из той же желтоватой и слегка шершавой бумаги, что и связка, которую он принес Редалю из леса…
К крыльцу подошел печальный Ян:
— Я слыхал, вы уезжаете. Насовсем?
— Уезжаем. В город! Слушай, Ян: а твой отец знает лесных братьев?
— Он не говорит. Я думаю — знает.
На крыльцо вышли Редаль и Гришин отец. Они стали рядом — почти одного роста и такие разные: Иван Шумов с могутной бородой во всю грудь, похожий на русского богатыря, что смотрит с календарной картинки, прислонив к надлобью руку в кованой рукавице, и латыш Август Редаль, с твердым лицом, с зоркими и строгими голубыми глазами…
— Эх… премудрый! Обнял бы я тебя на прощанье — может, и не увидимся больше, — да ведь как тебя обоймешь? Разве камень-гранит обнимают?
Отец захохотал. Редаль улыбнулся сдержанно:
— Я думаю, увидимся. Скорей всего — в городе… на будущий год.
Так они и не обнялись. И только долго изо всех сил жали друг другу руки. Жали и глядели — глаза в глаза: кто первый сдаст. Не сдал ни тот, ни другой. Тогда они расцепили побелевшие от такого рукопожатия пальцы и разошлись в разные стороны.
20
В город поехали вдвоем — отец с Гришей. Мать решила дожидаться с бабушкой и маленьким Ефимкой в Савнах, у Комлевых, пока отец не снимет в городе подходящее жилье.
По дороге заехали в Ребенишки к Шпаковскому, и тому вдруг дозарезу понадобилось побывать в городе по спешному делу.
— А велосипед? — прищурившись, спросил отец. — На велосипеде, небось, скорей докатишь.
— Велосипед в починке. — Учитель оглядел простую телегу, на которой приехали Шумовы, доброго крестьянского конька, пузатого и низкорослого, и добавил: — Да что я — место просижу в вашей коляске? Или рысак не потянет?
— Ну собирайся, садись. И места своими костями не продавишь, и рысак выдюжит.
Шпаковский собирался недолго: захватил только накидку с бронзовой застежкой в виде львиной головы да крохотный чемоданчик и уселся в телегу кузнечиком — высокие коленки к небу.
— Признайся: только для компании и едешь, — сказал ему отец уже в поле, когда конек, поматывая головой, будто извиняясь, пошел шагом по трудной песчаной дороге.