Мужчины полумесяцем выстроились за спиной девушки. Ее белое платье мягко сияло на фоне их светлых кафтанов. Все враз тряхнули длинными волосами и одинаковым жестом поднесли к губам хомусы, словно чороны, из которых собрались отпить.
Зрители выжидающе замерли. Миг тишины – и Тусулгэ со всех сторон вкрадчиво обступили восемь вздыхающих ветров. Ломкий, тревожный звук, призывая кого-то, поплыл в воздухе, то усиливаясь, то отдаляясь.
Дьоллох подметил, что на хомусе девушки порхают две «птички», а под язычками хомусов ее помощников висят капли голубого железа разной величины. Из-за этого звуки неслись от низко гудящих к щекотно-высоким, словно бегали вверх и вниз по незримым певучим ступеням. Семью звуками управляла Долгунча, семью парами внимательных глаз, ласковых рук. «Что эти северяне делают в свободное время?» – с незнакомым чувством подумал Дьоллох.
– Гэй, гэй, хоть-хоть, бар, ну-у-у! – зазвенели хомусы со средним и высоким звучаньем. Подгоняемая лихими ветрами, песнь помчалась, как ныряющая в сугробах оленья упряжка по бескрайней тундре. Снег посвистывал под торопливыми полозьями нарт. Кто-то куда-то запаздывал и торопился, но олени не успели – волосы-струны ветров запутала налетевшая вьюга. С неистовым хохотом и гиканьем прокатилась она над скрипучими сугробами. В подоле ее потерялся новорожденный месяц. А лишь только вьюга исчезла, небо с шорохом выкинуло бахромчатые ленты северного сияния.
Это было почти то же радужное многозвучье, что и у Дьоллоха. Однако у приезжих хомусчитов оно оказалось богаче, ярче и без лишних звуков. Чужаки не старались представить все свои приемы. Их, очевидно, имелось в избытке.
…Радостно захлопали двери. Полозья нарт пронзительно взвизгнули и остановились. Хомусы-спутники взорвались праздничным ликованьем, с наслаждением втянули дымный воздух. Запели-заговорили, в нетерпении перебивая друг друга:
– Есть новости?
– Есть!
А пока позади прокатывалась кипучая молвь, стихая за притворенными дверями, снег слабо скрипнул под ногами двоих.
Задумчиво поклевали-потрясли двуязычковый хомус гибкие длинные пальцы. Долгунча закрыла глаза и медленно закачалась. Солнце вспыхнуло на серебряных пластинках ее девичьего венца. Послышались широкие увесистые шаги по снегу. Донеслись и другие, легче и мельче. Тихо запели два смущенных голоса. Чья-то бесхитростная душа доверчиво раскрывалась перед множеством глаз и ушей, выплескивая невинную тайну.
Неожиданно Долгунча вскинула голову. Задышала часто, хрипуче, перемежая оленьим хорканьем выдохи-вдохи. Из губ ее или, может, из клювика птички выдулось густо мельтешащее облачко – сгусток горячего Сюра. Пылкое облачко поплыло, колыхаясь в воздухе, и растворилось в нем.
Шаги сменились сердечным перестуком. Два взволнованных дыхания устремились друг к другу и слились в одно. И случилось чудо – из приглушенного мужского рокота и застенчивого женского лепетанья, робко звеня, сплелась песнь-таинство. Сколько же было в ней серебристых оттенков и подголосков! Дьоллох не заметил, как искусные пальцы, проскользнув сквозь воздушные струи, кожу и ребра, больно и сладко сжали в комок его взрыдавшее сердце.
В песне говорилось о нем, Дьоллохе. Это его душа кого-то звала, моля и тоскуя. Это он плакал о несбывшемся и влекся по ветру. В пророческих звуках буйно прорастали побеги его будущих весен и победных сражений. Хрупкими шарами перекати-поля бежали вдаль по сугробам его грядущие зимы…
О, Долгунча-Волнующая! Такой женщине хотелось подчиниться беспрекословно и сделать все, что она велит. Стать хомусом в ее руках, жить ради нее или умереть!
Рядом брат и сестренка переживали свое. Хомус пел для всех и для каждого в отдельности. Люди бесшумно поднимались со скамей. На их потрясенных лицах отражалась чарующая музыка песни. Мягкая, она в то же время знала твердую правду о любом человеке. Нежная, она вместе с тем обладала одуряющей силой. От нее мог пошатнуться взрослый мужчина, не то что подросток. К тому же калека…
Бедный, наивный Дьоллох, кричавший о себе громко, как ждущий внимания младенец! Кичился скудной сноровкой, побуждая свое увечное тело стать продолженьем хомуса! Тщился показать ловкую игру, усладить слух песней, легкомысленной, как полет мотылька-однодневки!
А Долгунча не играла. Она просто жила. Песнь была ее жизнью, а хомус – ее неотделимой частицей. Ее пуповиной, весенней завязью, почкой, еще не распустившейся, тугой и восхитительно нежной…