— Ожидаемой? — удивленно спросил Кармель. — Я не помню таких слов в Книге.
— Они появились в ней только что, — ответил Чернов, сам удивляясь смыслу всплывшего в сознании текста: это о какой такой ожидаемой встрече речь пошла?…
— Значит, ты вернешься и нас снова ждет Путь? — В голосе Кармеля отчетливо звучал ужас.
— Сказано в Книге: «Только избранный Мною народ может собрать разрозненное — от начала Света до прихода Тьмы, ибо народ тот, как нитка, сшивающая разорванное». Уж эти-то слова ты знаешь.
— Знаю, — сказал Кармель. — Значит, прощай?
— Значит, прощай.
— Когда снова придешь к моему народу, вспомни обо мне. А мы, поверь, о тебе будем помнить всегда.
— У вас нет другого выхода, — Чернов намеренно понизил высокий прощальный пафос: не терпел соплей, — обо мне в Книге написано, а Хранители обязаны нести ее слово своему народу. Плюс портрет… — Он кивнул на стену. И совсем не к месту и не ко времени спросил: — А почему птиц десять?
— Святое число, — тоже неизвестно почему понизил голос Кармель. — Когда-то у нас было десять заповедей.
— Было?
— Они стерты из Книги.
— Зачем? — удивился Чернов.
Его не интересовало — кем стерты, он догадывался — кем.
— «Что дано Им, то может быть отнято Им, и доброе и злое, и нужное и лишнее, — цитатой ответил Кармель. — И не спрашивай, почему к тебе немилость или милость Его, но лишь радуйся тому, что Он помнит о тебе». А заповеди… Это было очень давно, никто не помнит. Вероятно, о том — запись в Книге: «Ему решать, что ты можешь знать, а что нет, и Ему определять, каким знанием наделить смертного, ибо лишний груз в Пути может надорвать силы идущего, а идти надо…» — Это точно, — подтвердил Чернов, — идти надо. Бывай, Кармель, дыши глубже — все устаканится. Даст Сущий — заповеди вернутся в Книгу, а не даст — и без них живем. Верно?…
Подумал мимоходом: уж не они ли, заповеди эти пресловутые, лежат нынче во внутреннем кармане рибоковской куртки? Тогда надо бы прочитать: получится, что он — единственный, кто будет знать их уничтоженный свыше смысл. И еще подумал: а на кой хрен? Все равно он напрочь забудет их через минуту, через полчаса, через час — сразу после Сдвига. И — навсегда. А посему не стоит забивать голову перед дальней дорогой. Ну о-очень дальней…
И вышел из Храма.
И побежал по улице — к выходу из города. Кто-то заметил его, кто-то махнул рукой на прощание, кто-то крикнул: «Спасибо тебе. Бегун!..» Рядом — неизвестно откуда вынырнувший — пристроился мальчишка Берел, Избранный. Побежал, стараясь не отстать, да и Чернов темп снизил.
Спросил:
— Тебе чего?
— Я провожу, — заявил Берел.
— Куда? — удивился Чернов.
— Куда получится.
— Зачем?
— Надо, — упрямо сказал мальчишка, пыхтя на бегу, как махонький паровозик.
— А если я долго бежать буду?
— Недолго.
— Откуда ты знаешь?
— Я — Избранный! — Даже сквозь пыхтение поперла гордость. — Я должен знать, когда приходит конец Пути.
— Ну беги, — разрешил Чернов, посмеиваясь про себя.
Оказалось — зря посмеивался. Недалеко от городских стен убежали. Берел, совсем запыхавшись, вдруг встал, сказал:
— Вон дерево. Там. Ты свободен, Бегун. Прощай.
— Так считаешь? — усмехнулся Чернов, все-таки веря тем не менее услышанному: здесь любая чертовщина могла обернуться самой реальной реальностью, не раз проходили. — Прощай, парень, расти большим.
— Вырасту, куда денусь, — философски, по-взрослому ответил ему в спину Берел, и это оказалось последним, что услышал и увидел Чернов.
Или все же Бегун.
Конечно Бегун, потому что только ему, вечному, а не смертному Чернову, дано войти в Сдвиг, исчезнуть на миг из бытия, потерять себя и снова обрести — живым и, как подсказывали ощущения, здоровым.
Таковым он себя и обрел — Чернов, а не Бегун…
… А было: холод, снег, медленно падающий с неба крупными новогодними хлопьями, утоптанная снежная дорожка, голые деревья по обеим сторонам, а еще и не голые имели место — негустые московские сокольнические ели. И еще было странное и никогда не испытываемое Черновым ощущение, словно он на мгновение потерял сознание, вырубился из действительности и снова врубился, даже не потеряв равновесия на бегу.
«Эка меня скрутило, — с опасливым недоумением подумал Чернов, тормозя на всякий пожарный у трухлявого пенька, оставшегося от санкционированного парковым начальством лесоповала. — И ведь явно — доля секунды: я ж даже не свернул никуда, я ж даже не брякнулся рожей в снег. Господи, что это со мной делается? Не пора ли в Кащенко, к Ганушкину, в клинику судебных экспертиз имени товарища Сербского?…» Кокетничая так, он старался погасить, придавить действительное беспокойство: его здоровый и нестарый еще организм всегда адекватно реагировал на все испытания, что устраивала ему жизнь, а он — сам себе. Как то: постоянный бег, вечный недосып, частые алкогольные атаки на печень, нерегулярные сексуальные контакты и пр. и др. Ну уставал — да. Ну простужался — бывало. Ну желудком иной раз маялся. Но все это — ничего не значащие мелочи по сравнению со случившимся. Впрочем, ему было к кому обратиться, кому поплакаться. Золотой дружбан у него имелся, доктор, между прочим, медицины, светило как раз психиатрии, еще со спорта отношения тянули, еще с тех времен, когда спортсменом пришел к доктору — пожаловаться на непонятные «сладкие взрывы». Завели тогда отношения и не прерывали особо, хотя, конечно, встречаться реже стали, куда реже. Это от него слышал Чернов рассказ о некоем автомобилисте, выпавшем на секундочку из жизни, будучи за рулем своего авто, и впавшем обратно, уже плавая в волнах полноводной реки Яуза. Помнится, и диагноз был произнесен: эпилептиформное расстройство сознания. Помнится и другое: оно, это расстройство, еще не болезнь, расстроилось и настроилось, но Чернову всплывшая (по аналогии с авто в Яузе…) история оптимизма не добавила. Не болезнь — пусть, но — свисток о ней… Он, как и все очень здоровые люди, был чрезвычайно мнителен и любил себя донельзя. Что почему-то не относилось к вышеупомянутой печени, по которой Чернов регулярно вмазывал некорректными напитками… Но печень-то не возникала пока, молчала, как в танке, а вот сознание… Да-а, сознание…
Было чем озаботиться лингвисту и спортсмену. Он даже решил прекратить сегодня вредную беготню в зимнем парке, решил срочно возвратиться домой, принять ванну и засесть за перевод последних глав романа некоего американского политолога, который нетерпеливо требовало дружественное Чернову издательство. За это хоть деньги светят… Решенное начал осуществлять немедленно, то есть развернулся, трусцой пробежал по лесной аллейке, вынырнул из ворот на Сокольнический вал, по которому мамы с колясками целенаправленно рулили как раз в парк, туда же шли школьники средних классов, явно прогуливая уроки, а два алканавта, подсчитывающие на остановке автобуса валютные резервы для покупки чего-нибудь паленого, воззрились на спортсмена и лингвиста с недоумением, и один из них даже проявил праздный интерес: