Возникает, правда, вопрос: почему дядя Толя не предупредил Виктора об этом раньше, когда был жив?
«Да потому, – сам собой нашелся ответ, – что дядя Толя, как любой нормальный отец, воспитывавший сына по своему образу и подобию, то есть честным, добрым, справедливым, видимо, так до конца и не смог поверить в то, что его чадо способно задушить собственную сестру».
И тут мне в голову пришла еще одна мысль. А может, подумал я, дядя Толя не говорил с Виктором об убийстве Виолетты только потому, что боялся услышать от него правду? Ведь как однажды справедливо заметила моя бабушка: «Правда, что цепная собака – на кого спустят, в того и вцепится».
А то, что вцепится она дяде Толе в инфарктное сердце, можно было не сомневаться.
Вот так, в сомнениях и размышлениях о судьбах семьи Худобиных, прошел час. За это время я успел поваляться на кровати, спуститься вниз (благо, Коновалов куда-то пропал), перекинуться парой фраз с бабушкой, перед тем как она, согласно условию эксперимента, в шестнадцать двадцать поднялась в нашу комнату поправлять мою постель, и даже перехватить бутерброд на кухне.
В это время или чуть позже проснулся Рыльский. Когда с бутербродом в одной руке и стаканом молока в другой я вернулся в зал, он стоял возле камина и переминался с ноги на ногу. Увидев меня, улыбнулся и сказал, что решил немного размяться.
– Что, раздражающая реклама началась? – поинтересовался я.
Максим Валерьянович бросил взгляд на экран телевизора, по которому транслировали футбол, и сказал, что ничего подобного, кажется, не говорил.
– Да ладно, – засмеялся я. – Это я так пошутил!
В этот момент по лестнице спустилась бабушка. Посетовав на изнуряющую жару, она спросила: почему мы не там, где должны быть.
– Вы знаете, сколько сейчас времени?
– Половина пятого, – посмотрел я на часы. – А что?
– Ничего! Давайте живо расходитесь по местам, пока Коновалов вас не увидел. Аня уже скоро выйдет.
И действительно. Пока я объяснял бабушке, что участвовать в эксперименте, не имеющем юридической силы, так же глупо, как убеждать Худобиных в том, что банкротство предприятий – это не коммерческая сделка, а статья уголовного кодекса, в зале появилась Анечка. Одетая по-домашнему: в свободные джинсы и большую на выпуск рубашку с широко распахнутым воротом, она выглядела расстроенной и уставшей. Круги под глазами, опущенные плечи, медленная, слегка заторможенная походка – всё говорило о том, что последние сутки дались ей с большим трудом.
Увидев в зале Рыльского, она удивленно вскинула брови. Однако тут же опустила их и, не останавливаясь, молча проследовала в сторону коридора.
А я снова посетовал на судьбу.
«Ну почему, – думал я, – одним достается всё: „мерседесы“, загородные коттеджи, красивые женщины, от одного вида которых теряешь голову, а другим – диван в хрущевке, родительская „копейка“ и девочки из числа тех, кому не нашлось мест в „мерседесах“? Почему, чтобы добиться желаемого, одним достаточно фамилии, а другим – тройной меры ума и таланта может не хватить на то, чтобы обеспечить себе достойное существование?»
Я спросил себя: кем был бы Виктор, носи он фамилию, допустим, Курочкин? И ответил: в лучшем случае тем, кто он есть на самом деле – вульгарным убийцей и бездарным бизнесменом.
«А кем мог бы стать я, будь я Худобиным не на четверть, а хотя бы на половину?»
Решив не травить душу, поставил стакан с недопитым молоком на полку камина. Сказал бабушке, что пойду туда, куда меня определила судьба.
– Это куда же? – не поняла бабушка.
– На свое место!
Только я подошел к лестнице, как из коридора вышла Анечка. Медленно шевеля губами, она прислонилась к стенке, спустилась на пол и тихо заскулила.
Ну и ладно. Я поднялся на первую ступеньку и остановился, задумавшись над тем, что делать дальше. В спальню идти не хотелось, а оставаться в зале – означало нарываться на очередной скандал с Коноваловым. Постоял несколько секунд и решил наведаться в кабинет.
«Пусть у меня нет денег, – утешал я себя, – пусть мою „копейку“ не видать из окна лимузина, зато, в отличие от многих, я порядочен и честен! Я не какая-то там тварь дрожащая – я право имею! Покажусь в кабинете и буду говорить всем, что убил Константина… Пусть потом доказывают что хотят».
Открыв дверь кабинета, я вошел внутрь. Осмотрелся и увидел знакомую картину – на одном конце письменного стола, уронив голову на руку, рядом с которой стояли бутылка коньяка, два бокала и одно блюдце с тоненькими кружочками лимонов, сладко сопел Романов, на другом – неподвижно сидел Виктор Худобин. Голова Виктора была откинута назад, на спинку кресла, а из залитой кровью груди торчала рукоятка кухонного ножа.
Несмотря на приоткрытое окно, из которого доносился противный визг газонокосилки, было жарко. Я вынул из кармана носовой платок – вытер пот с шеи. Посмотрел в застывшее лицо Худобина и вдруг, сам не знаю отчего, задался вопросом: интересно, о чем он думал за секунду до смерти? О том, что будет с ним в будущем? Или о том, что было в прошлом? А может, он думал о том, что такого-то числа, месяца и года надо было сделать то, а не это? Или это, а не то? Ведь наверняка в этот момент в голову еще не мертвого человека лезет какая-нибудь несусветная чушь, вроде мысли о том, что времени подумать о чем-то действительно важном уже не осталось.
Дверь с треском распахнулась. В кабинет, тяжело дыша, вбежал Коновалов.
– Что?! Что?! – крикнул мне.
Я пожал плечами. Давая самому оценить результаты проводимого им следственного эксперимента, кивнул в сторону письменного стола.
Увидев нож в груди Виктора, Коновалов протяжно застонал. Развернулся на триста шестьдесят градусов и, что есть силы, ударил кулаком левой руки по правой ладони.
Быстро спросил:
– Кто его, знаешь?
Я отрицательно покачал головой: не я.
– И не я, – сказала вошедшая вслед за Борисом Сергеевичем бабушка.
– И не я тоже, – утирая слезы, чуть слышно прошептала стоявшая на пороге рядом с Рыльским Анечка.
– А кто?! – заорал Коновалов. – Кто, я вас спрашиваю?!
– Дед Пихто! – сказал Рыльский.
И хихикнул. Вышел вперед, посмотрел на Виктора и, не сдержавшись, хихикнул еще раз. Правда, тут же извинился и пообещал взять себя в руки.
Занятное это было зрелище наблюдать за тем, как Рыльский берет себя в руки. То подобно не в меру разволновавшемуся актеру он старательно хмурил брови, то кривил в легком презрении губы, то скорбно опускал глаза и приносил соболезнование вдове гробовым голосом – ничего не помогало: улыбка несмываемым пятном то и дело проступала на его лице.