Его провожали уже не одними хмурыми взглядами исподлобья — появились и просветленные улыбки, кое-кому из воспитанниц понравилась прямота инспектора и откровенность его суждений.
Однако через какой-то час пришлось снова вспылить и возмутиться. Возвращаясь от младших, он услышал за дверью класса, в котором занимались «белые», истошный крик классной дамы:
— Запрещаю разговаривать с этой мерзкой тварью! Она позорит наше честное заведение! Молчать, паршивая овца, чума, зараза!
Дверь распахнулась, из нее вылетела бледная, худенькая девушка. Вслед за ней высунула голову та самая тщедушная старуха долгожительница, с которой у Константина Дмитриевича было столкновение.
— Обо всем доложу инспектрисе! — злобно выкрикнула классная дама вдогонку выбежавшей ученице. И исчезла.
Ушинский остановил воспитанницу и спросил, что произошло.
— О, господин инспектор, — проговорила она и заплакала. — Я написала домой письмо, попросила у отца немного денег, а мадмуазель Тюфяева прочитала его ответ и при всех меня оскорбила.
— Как прочитала? — удивился Ушинский. — Вы дали ей письмо отца?
— Да нет. Но мы переписываемся через классных дам, они проверяют каждое наше слово. Вот мадмуазель Тюфяева и вскрыла письмо…
— Это же безобразие! — воскликнул Константин Дмитриевич.
— Так и я сказала, а мадмуазель Тюфяева рассердилась.
— Хорошо, успокойтесь. Я договорю с начальницей.
— Благодарю, господин инспектор! — Глаза воспитанницы повеселели. — Вы — божественный! — выпалила вдруг она и убежала.
Константин Дмитриевич только дожал плечами.
А когда готовясь покинута здание института, прошел на площадку, где находился преподавательский гардероб, навстречу ему опять попалась эта воспитанница. Она сделала реверанс и прошмыгнула мимо. Беря в руки шляпу, Константин Дмитриевич вдруг ощутил резкий запах дешевых духов. Что такое? Он присмотрелся: его шляпа была щедро полита духами. И вое понял: он сделался предметом обожания.
Об этой глупейшей традиции, существующей в институте, ему уже рассказывала со смехом мадам Сент-Илер. Бедные девочки, в течение девяти лет лишенные родительского тепла в казенных стенах Смольного монастыря, отвыкали даже от нормального проявления добрых чувств. Жажда выразить уважение и та оборачивалась нелепым обычаем показного обожания. Избрав предметом поклонения ту или иную классную даму или учителя, воспитанница-обожательница шумно изображала свой фальшивый восторг. «Ах, он прелесть!», «Ах, она душечка!» И либо норовила встретить лишний раз свое «божество» в коридоре, либо нарушала ради него строй, чтобы заслужить наказание и тем как бы «пострадать» за свою преданность и любовь. Глупая мещанская игра, пародия на сердечность и уважение. В порыве деланной восторженности воспитанницы бегали и в гардероб, чтобы отрезать на память кусочки меха от воротников или облить духами пальто и шляпы своих обожаемых кумиров.
Вот и он, Константин Дмитриевич, «удостоился»! Снискал наконец обожание воспитанниц! Уж не этой ли, что встретилась сейчас, благодарная за его участие к ней? Или кого-либо из тех, с кем говорил давеча?..
Рассерженный, он схватил шляпу и одним махом взлетел наверх, в класс, из которого как раз выходили ученицы.
— Вы же специально изучаете здесь нравственность! — заговорил он, потрясая шляпой. — Неужели вам невдомек, что портить чужую вещь духами или другой дрянью просто неделикатно? Не каждый же выносит эти ваши пошлости! Да, наконец, почем вы знаете, может, я настолько беден, что не имею возможности купить другую шляпу? Или думать об этом вам уже не пристало? Куда там, не правда ли? Это же унизительно вам, дворянкам, думать о какой-то бедности!
И он оставил растерявшихся девиц.
Может быть, он выразил свое возмущение слишком резко? Ну, что ж… В конце концов их надо когда-то встряхнуть. Пусть знают, что в жизни есть не только их институтские глупости. Конечно, сейчас они шокированы — новый инспектор накричал на взрослых девиц! Но ничего, ничего. Он верил, что пробудит в них истинное уважение к справедливости. Они будут свидетелями не менее резких его нападок на всех, кто заслуживает порицание за глупость.
Он снова спустился в гардероб и начал искать калоши.
— Позвольте, эти не ваши? — услышал он вкрадчивый голос и увидел сухую фигуру длинного, как жердь, человека, склонившегося перед ним подобострастно с калошами в руках. Коротко подстриженные волосы на голове человека торчали, как у ежа, рот расплылся в улыбке.
— Вы кто? — изумленно спросил Константин Дмитриевич и вспомнил: — Ах, да! Господин Соболевский!
— Так точно. Вы изволили быть сегодня у меня на уроке.
В младшем классе учитель русского языка Соболевский в лицах изображал басни Крылова — лаял, хрюкал, кукарекал. Это было просто невыносимо слушать. А между тем русский язык ученицы знали у него крайне плохо, диктант, проведенный Ушинским, выявил, что они делали ошибок больше, чем было букв на странице. «Вы, вероятно, слышали много похвал своему выразительному чтению, — сказал ему после урока Ушинский, — но у вас выходит уже кривлянье, недостойное учителя». И вот теперь этот кривляка артист угодливо подавал калоши.
— Да что вы полагаете! — вскричал Ушинский, вырывая у него калоши. — Полагаете, что вам это поможет удержаться на месте? Лакей на кафедре — это уж совсем неподходящее дело! И мое решение относительно вас окончательно сложилось — вы уволены!
Соболевский окаменел. А Ушинский, проскочив мимо невозмутимого швейцара, оказался на крыльце. Кажется, эту сцену наблюдали с верхних площадок, перегнувшись через перила лестницы, любопытные девицы. Но Константин Дмитриевич уже не остановился — он стремительно шагал по улице, с жадностью глотая свежий воздух, радуясь тому, что вырвался из этого окружения — грубые классные дамы, невежественные подхалимы-преподаватели, истеричные мещанки-воспитанницы. Да что же здесь за мир, о создатель!
— Господин инспектор! Вас требует к себе госпожа начальница.
Ушинский дописал страницу и поднялся из-за стола.
— Передайте, сейчас буду.
Он знал, что разговор предстоит трудный.
Престарелая Мария Павловна Леонтьева, возглавлявшая Смольный институт уже в течение двадцати лет, была сама его воспитанницей. Четвертая по счету начальница за всю вековую его историю, она прочно усвоила все здешние замшелые традиции. Длинный путь придворного восхождения по лестнице царских милостей — от фрейлины до гофмейстерины — придал ей важности. С сознанием собственной исключительности в этом высшем свете выслуженных достоинств она и шествовала по классам и дортуарам — обрюзгшая, с отвисшими щеками, туго затянутая в корсет, в синем форменном платье. Ни природным умом, ни добротой она не отличалась — только чопорность да высокомерие. Обладая огромными связями при дворе, ведя личную переписку с членами царской фамилии, имея прямой доступ к императрице, она почитала себя персоной весьма значительной и разговаривала со всеми так, точно делала одолжение — глядя не на людей, а поверх голов, и громко отчеканивая слова, как бы вбивая в подчиненных своих наставления, пересыпанные допотопными премудростями. Фальшиво демонстрируя любовь к детям на торжественных приемах, она в повседневном общении с воспитанницами была предельно сурова — для лежащих в лазарете больных девочек и то никогда не находилось у нее ласковой фразы. При встречах же в коридоре воспитанницы в ответ на приветствие неизменно слышали сухие колкие замечания: «Делайте реверанс глубже», «Ведите себя благопристойнее». Она требовала от воспитанниц смирения, а классным дамам вменяла в обязанность поддерживать исполнение предписанного этикета. Пуще огня боялась она любых нововведений.