Он опять разволновался и долго кашлял. И никак не ожидал, что этот инцидент обернется назавтра решением учителей — изгнать со съезда, как они выразились, «молодого льстеца», который своими глупыми речами расстроил здоровье уважаемого гостя.
Прослышав об этом, Константин Дмитриевич разволновался еще больше. Он попросил Деркачева ни в коем случае не делать истории из факта простой бестактности.
— Я на своем веку видел много горячих голов, у которых язык привешен слишком легко, но, перекипев, они делались замечательными педагогами.
«Молодой льстец» был, конечно, оставлен в кругу участников съезда. К концу занятий он сделался едва ли не самым любимым собеседником Ушинского.
За день до отъезда Константин Дмитриевич попросил показать ему преподавание геометрии наглядным способом. С первого урока до обеда он сидел в классе, хотел прийти и после обеда, но утомился и, отдыхая в гостинице, запоздал. Деркачев не стал продолжать урока без него, заменил геометрию пением. Константин Дмитриевич все-таки пришел. Он остановился у двери, слушая, как согласно, красиво поют дети. Это его до слез растрогало, он воскликнул:
— Да, дело образования простого народа двинулось вперед!..
Утром в день отъезда, когда Константин Дмитриевич укладывал вещи, в номер вошел Деркачев. Поздоровавшись, он что-то сказал тихонько Фролкову. Тот обратился к Ушинскому:
— Там, в общем зале гостиницы, собрались учителя. Они просят разрешения проводить вас.
— По своей ли доброй воле они это делают? — встревожился Константин Дмитриевич.
— Да, да, — поспешил уверить Деркачев. — Они сами искренне пожелали сделать вам приятное. Официального принуждения никто не делал.
Константин Дмитриевич подумал и вышел в залу.
Тот самый «льстец-буян» первым выступил вперед и, подняв бокал с шампанским, произнес небольшую, на этот раз вполне скромную, но прочувствованную речь.
Константин Дмитриевич сделал глоток и тоже заговорил. Он сказал, что у него есть заветная мечта. Ему хочется, чтобы на Руси поскорее пришло такое время, когда__обучение для всех детей русского народа станет обязательным.
Мысль эта была тогда слишком несбыточной. Поднялся шум. Но Константин Дмитриевич продолжал говорить. И закашлялся. Фролков пытался его удерживать, но он отводил руку секретаря в сторону и говорил, говорил…
Он уезжал наемным экипажем в Ялту через Алушту. Когда, простившись со всеми, он уже садился в экипаж, учителя бросились к заранее заказанным ими извозчикам, чтобы хоть короткое расстояние сопровождать его. Учителя-татары вскочили на верховых лошадей.
Пожимая Деркачеву руку, Константин Дмитриевич сказал:
— Мне просто не хочется вас покидать. Вы меня словно возродили.
Но вот он сел рядом с Фролковым и сразу ссутулился, опустил низко голову, как-то обмяк, отяжелел. Заметив, что он загрустил, всадники-учителя, едва выехали за городскую черту, принялись лихо джигитовать — вертясь вокруг экипажей, они то снимали, то надевали барашковые шапки, подбрасывали их в воздух, кидали на землю и поднимали на всем скаку платки.
Константин Дмитриевич заулыбался. В двадцати верстах от Симферополя все простились с ним уже навсегда…
А он долго оглядывался, пока они не скрылись из виду, и было ему не только грустно, но и умиротворенно-покойно — от того, что есть в России такие люди, от того, что он увидел их воочию и прикоснулся к живому делу. Он понял, что они нужны ему, и он нужен им, и, значит, не напрасно потрачены творческие силы, а сделано все-таки такое, за что он никогда не ожидал наград, хотя теперь и видит, что добрая слава ему будет воздана… И он благодарил жизнь, которая подарила ему напоследок тихую радость такой уверенности, и думал: это уж, конечно, заключительный аккорд в его многотрудной жизни, аккорд, справедливо услаждающий усталую душу.
Но было суждено ему пережить еще одно потрясение — самое ужасное для любящего отцовского сердца…
XIII
Встреча с семьей после разлуки была для него всегда волнующим праздником. На этот раз он стремился на свой хутор в Богданку с особым нетерпением: уже должен был вернуться домой, окончив инженерное училище, сын Павел. Восемнадцатилетний любимец показывал замечательные успехи. В инженерное училище он был принят после двухгодичного курса в военной гимназии без всяких экзаменов и проявлял похвальное увлечение учебными занятиями. Все шероховатости его характера за последнее время сгладились, и при всей своей строгой требовательности к детям отец, глядя на старшего сына, только одобрительно улыбался.
С такой невольной, застывшей на лице улыбкой, Константин Дмитриевич и ехал, рисуя в мыслях картину близкого свидания со всеми родными.
Он прибыл в Богданку к вечеру, и первым его вопросом, который он задал с порога, было: «Где Пашута?» Ему ответили, что, утомившись на охоте, сын спит во флигеле. Константин Дмитриевич не стал тревожить юношу, отложив разговор с ним до утра. А утром, поднявшись раньше всех, он поспешил к флигелю, но, заглянув туда, никого не увидел. Где же сын? Уже предчувствуя недоброе, он спросил у проходившего мимо старика, не видел ли тот Павла. И этот чужой человек, житель деревни, не предупрежденный, родными Ушинского, сговорившимися не сообщать отцу сразу жестокую правду, ответил просто, даже слегка удивившись:
— Да мы же его вчера похоронили…
Константин Дмитриевич рухнул без чувств.
Он пришел в себя, больной и разбитый, и заперся в кабинете. «Нет, нет, Паша, не может быть!» — доносились оттуда его глухие стенания. И непрерывно звучали шаги — целыми днями ходил он из угла в угол, стиснув голову руками. Его пытались отвлечь, успокаивали, не хотели оставлять одного, но он гнал всех от себя и один шел на свежую могилу, потерянный, ничего не видящий вокруг, и снова, возвратившись в дом, запирался в кабинете. Ему уже. сообщили, что произошло.
За день до приезда отца Павел с друзьями, гостившими в Богданке, собрался на охоту. Держа в руке ружье и увешанный охотничьими принадлежностями — сумкой, патронницей и револьвером, купленным еще когда-то за границей отцом, — он уселся в линейку, и такой веселой компанией отправились они в путь, к местечку Воронеж. Уже подъезжали к месту, когда он вдруг вздумал соскочить с линейки. Сумка ударилась о револьвер — и раздался выстрел. Пуля попала в бок, прошла вверх и засела в плече. Дали знать матери. Надежда Семеновна привезла сына в Богданку едва живого. Через несколько часов он скончался. В полдень его погребли, а к вечеру приехал отец.
…Он переживал и гибель сына и утрату своей надежды. Вот и опора семьи, бедный мальчик, к которому был особенно строг и придирчив. Мучили теперь угрызения совести… И за то, что купил роковой револьвер. И за то, что лишний раз не говорил ласковых слов. За то, что все они не уберегли сына от гибели, как когда-то от злополучного взрыва во время химических опытов, когда опалились у Паши волосы и чуть не пострадали глаза. Тогда все обошлось — месячное лечение в темной комнате… А вот теперь… Всю короткую жизнь сына перебрал он за эти дни и недели, которые окончательно уже сломили его самого.
Лишь через три месяца смог он взяться за перо, чтобы написать Корфу:
«Милостивый государь, Николай Александрович! Вы, вероятно, недоумеваете, почему я так давно не отвечал на последнее письмо Ваше. Но если бы Вы знали, что со мной случилось… Я получил письмо Ваше и недели через две написал на него ответ, но ответ этот был таков, что я хорошо сделал, что не послал его Вам; Вы бы видели из него только, как низко может упасть человек под тяжким и нежданным ударом судьбы… Мы, наконец, совсем покинули Петербург и переселились в Киев, где покудова устроились кое-как…»
«Хорошо ли мне в Киеве? Увы, нехорошо, добрейший мой Яков Павлович! — Это он высказывает уже в письме к Пугачевскому, которому тоже только в эти дни, в конце сентября, сообщает впервые о потере сына. — Но думаю, что для семьи моей будет лучше, чем где-нибудь… вот почему и выбрал Киев».