Слева - рабочий стол самого ректора с чернильным прибором, шкафы, шкафчики и сундуки. В самом левом углу - маленькая дверь, но она всегда заперта. За нею ректорова спальня, но он предпочитает выходить из нее в коридор и появляться на своем месте через высокие двери для посетителей. За спиной его - довольно большое распятие темной меди. Выглядит оно так, словно Христос еще не умер, а мучается без сознания и пытается как-то подтянуться кверху, опираясь лопатками и затылком. Распятие это могло бы и испугать, потому Простофиля Бенедикт и оставил его у себя за плечами. Видят мучения Спасителя студенты, их родители, попечители и всяческие посетители, но не он сам. Сам же он, как ему известно, смотрится на этом месте или грозно, или страшновато: лицо его, не снабженное лишней плотью, чем-то напоминает корабль - обводы от углов лба через скулы и углы челюсти к единственному углу подбородка. И нос торчит, как корабельное украшение. Предки откуда-то из-за Карпат снабдили его толстыми складками верхних век. Поэтому широкие брови нависают низко, и ректор всегда кажется хмурым. Сами глаза серовато-голубые, но цвет их определяется с трудом. Простофиля Бенедикт не любит смотреть в лицо кому-либо и допускает только краткие внимательные взгляды, а людей это может припугнуть.
Между окнами - и к этому месту ведет всегда сохраняемый проход в стаде стульев - висит его тайна, не совсем священный предмет, но что-то подобное. Это карта - не карта, а, скорее, рисунок, изображающий карту. По нему не поймешь, шар Земля или плоскость. Там Европа, часть Азии, Африка, Индия, острова Вест-Индии и часть линии вновь открытого берега. Этот лист заключен в глубокую темную рамку, как в ящичек, и на рамке по-гречески вырезано (хоть проще было бы прямой латынью): "Мир прирастает, мир расширяется". Посетители его видят спинку кресла, распятие, но карту - редко. Игнатий, подарив ее, сказал, что ориентироваться по ней, путешествовать с нею нельзя. Просто, дескать, изображение ныне известного мира, украшение на память.
"Почему не оставишь себе? Почему ты вообще больше не плаваешь, ты ведь не стар?" - спросил тогда Бенедикт.
"Надоело убивать черных, красных, желтых" - досадливо ответил Игнатий, - "Не хочу вспоминать".
"Только ли это? Почему ты вообще здесь?"
Тот отмахнулся:
"Ценятся мальчики. А я..."
"Но здесь ты привязан к месту, здесь опасно"
"Из-за тебя, дурак. Ты меня принял и оставил себе. Ты меня завел, как я могу завести собаку"
И немного времени спустя он притащил-таки себе Урса, щенка. Бенедикту всегда казалось, что Игнатий разговаривает с Урсом на каком-то их родном языке, а с ним, Бенедиктом, да и со всеми остальными людьми - на плохо усвоенном иностранном.
Нахмурясь, ректор ухватил со стола первую попавшуюся работу. Развернул и просмотрел введение. Это были комментарии одного из докторов к позднему диалогу Платона, сверутаязаписка. Втайне Бенедикт ни Платона, ни его последователей не любил - любил в юности, а потом перестал доверять - не мог, ну не мог он поверить, что мир на самом деле столь целостен и прекрасен, а люди так достойны и безошибочно созданы, как считал этот прекраснодушный философ. Сейчас Бенедикт понял, что завидует - Платона при всех его особенностях никто не попытался бы загнать на костер, за то, кто он есть. Раздосадованный, Бенедикт отиолкнул свиток; тот, свернувшись, отлетел и лег на стол, как уснувшая змея...
Тут крепко стукнули в дверь, и вошел Игнатий.
- Это я, - начал он, - Хочу испросить отпуск.
У Бенедикта от сердца отлегло, и он впервые за две недели по-настоящему вдохнул. Мир теперь не был плоским, а свет обрел привычные оттенки.
- Слава Богу. Образумился. Сейчас.
Бенедикт написал отпускное свидетельство без указания конечного срока, заверил подписью и печатью, свернул и передал через стол. Игнатий упрятал его под колет. И тогда Бенедикт робко спросил:
- А куда ты?
- В монастырь, - улыбнулся проситель, - Пусть молятся за меня. Да я и сам помолюсь.
- А-а! - только и выдохнул Бенедикт; ему казалось, что друг его только что удачно обвел вокруг пальца. Тогда он собрался, привычно схватился за подбородок и строго спросил: - Как ты доберешься?
- Разреши взять мула.
- Хм. Твоя задница это выдержит?
- Я надеюсь. Не знаю.
- Ладно.
Бенедикт написал и разрешение на мула. Игнатий взял его, улыбнулся и ушел. Ректор сидел, не вставая - как и во время разговора. Дышал он все еще поверхностно и, оборотившись к окну, разминал затылок. В окно из кусочков все равно ничего не увидишь. Но Простофиля Бенедикт внутренним взором созерцал:
Вот раскрываются решетчатые ворота. Вот выезжает Игнатий на ушастом буром муле, и сиди он нетвердо. А вот следом выходит Урс и ворота закрываются.
***
В университете вновь - как видел и слышал успокоенный на время ректор - стало шумно и людно, как всегда. Погода установилась прохладная, без дождей, чуть ветреная. Мусор не накапливался. Студенты и магистры наперебой строили глазки новым служанкам и чуть не плясали вокруг них, как у двойного Майского Дерева, но драк пока не было; кое-что перепадало и особе по прозванию Бешеная Марта. Работа о Свете Природы была прочитана, замечания сделаны. А вот работа о Платоне залежалась (не записка, а основной текст), и автор мог бы кротко (пока!) выразить недовольство.
Через неделю после злополучного отъезда Бенедикт попытался вспомнить, что и когда он ел - не смог. Видимо, он чем-то все-таки питался, потому что ни слабости, ни головокружений не было. Не припомнив ничего о съеденном, после обедни он отправился в столовую. Там ему дали квашеной капусты, похлебки из рыбьих голов и кружку пива - потому что была вроде бы среда, но никак не пятница (по средам и пятницам у него были одинаковые темы, но разные группы). Пообедав, Бенедикт ожил, встревожился, а потом и затосковал. Что, если Игнатий решил остаться в монастыре, там рабочие руки нужны - но тогда бы он вернул мула и как-то дал бы знать о себе? Ничего не сделаешь за неделю - не выздоровеешь и не покаешься. Тем паче, так быстро вопрос о вступлении в монастыри не решается. Так говорил себе ректор, а часть его разума бесплодно перебирала варианты: кто нанес эту рану и в кого в конечном итоге был направлен нож? Готового ответа не находилось.
Нельзя за неделю ни раскаяться, ни нагулять потерянную кровь - Бенедикту вспоминалось, как бледен, худ и желтоват был его друг, как поблескивали непривычно чистые белки его глаз. Они блестели, как очищенные яйца, и это в их белизне терялись привычные радужки без блеска, цвета темной болотной воды. Позволят ли ему там есть мясо?
В четверг Бенедикт вышел в город, вернулся с маленьким бочонком пива и сунул его под кровать - как средство от бессонницы оно должно было подействовать, так? В городе, где его не было уже больше трех недель, царила какая-то расхлябанная истерия. Возможно, разочарования. То, что он услышал, касалось некоего проповедника - того пригласил архиепископ, попытался снова взять в руки непослушную паству, но проповедник должен был приехать с недели на неделю, не совсем понятно, когда. Млатоглав же обосновался в небольшом городе ниже по течению, "и уж там-то он порядок наведет!". Якоб Как-его-там оказался то ли слаб, то ли не нужен, и отбыл.
Хуже всего то, что сонная лень, acedia, незаметно вползла и в университет. Старик юрист пожаловался на непривычную леность двух очень одаренных студентов, причем один из них не возобновил и работу в конторе своего дядюшки, где вот уже два года служил письмоводителем. А юноша, писавший о Свете Природы, пожаловался на вялость всем известных озорников. Студентом он перестал быть только в этом году, но в дела землячества его перестали посвящать тут же. Он не был испуган - просто недоумевал, почему не удается расшевелить парней, бойких, как белки, и подвижных, словно шарики ртути. Может быть, это он бездарно преподает? Лишь у медиков ничего не изменилось - но эти всегда держались в стороне. Самое любопытное - то, что acedia невозможно сразу уловить с помощью человеческих чувств, разве что кошачьи усы предназначены для этого. Остальные преподаватели, кроме юноши и старика, жили беззаботно, студенты не мешали впихивать в их головы знания, поэтому для них все было хорошо.