Короче, жизнь у Николая была – лучше не загадаешь! С восьми утра и до трех дня, пока Джонни был в детском саду, а Лэсли учительствовала, он возился по дому – поливал и стриг траву во дворе, укрепил забор, починил гаражную дверь и желоба водостока на крыше, а в подвале обернул теплоизоляционной ватой трубы отопления, которые шли от котла совершенно голыми, из-за чего у Лэсли нагорало зимой под тысячу долларов за солярку. А кроме того, кухарничал: готовил борщи, гуляши и капустные солянки по рецептам того самого ресторана, в котором последние полгода просидел охранником… Благо, продуктов в этой Америке – завались, в магазинах полки ломятся. Когда Лэсли первый раз привезла Николая в супермаркет, ему просто плохо стало. И не потому, что он не представлял себе ТАКОЕ количество продуктов – сыров, колбас, мяса, овощей, фруктов, круп, рыбы, напитков, булок, джемов, сластей, приправ, кефиров и так далее, а из-за смертельной обиды: почему у них все есть – чистое, мытое, свежее, красивое и навалом, а в России – нет. Why? Ведь люди такие же! Ни лицом, ни глазами, ни фигурами – ничем они не лучше наших, русских. Ну – ничем абсолютно! Взять хотя бы эту Лэсли – ну, школьная учительница. И все. А у нее машина, домик, участок. Правда, дом от родителей. Но ведь у русских учительниц есть родители, а домов от них нет.
Хотя, если честно, такой учительницы Николай в России не встречал. Если днем, при Джонни, она была само Его Величество Просвещение, читала сыну (и Николаю) невинные сказки про Питера Пэна и Винни-Пуха и с мужеством Жанны д’Арк ела русские борщи и макароны по-флотски, говоря Николаю «сэнк ю, итс риали гуд!», то по ночам она обращалась в бешеную и развратную любовницу. Конечно, Николай еще в России слышал, что нет баб развращенней школьных учительниц, но там ему не пришлось их попробовать, это был не его круг. Зато здесь, под Бостоном…
Лэсли всегда тщательно мылась на ночь и заставляла Николая бриться и принимать душ перед постелью, а затем ее жаркий, жадный и верткий язык вылизывал его всего – от ушей до анального отверстия. О, анальное отверстие – это было ее коронкой! Когда ее язык добирался до этой заветной точки и начинал там свои томительно-вращательные движения, Николаю казалось, что эрекция вздымает его под облака, и он рвался к главному блюду – всадить, утопить свою возбужденную плоть в ее влажно-горячей расщелине.
Но Лэсли не спешила с главным блюдом, о нет. Она ложилась на Николая валетом – так, чтобы ее рот принял его в себя до корня и даже дальше, до горловых хрящей. И когда ее нижние губы оказывались как раз над его ртом…
Как это произошло? Как и почему он впервые взял губами эти мягкие теплые створки?
Если бы в юности, в лагере, в зоне, кто-нибудь сказал ему, что он будет целовать, лизать и высасывать ЭТО (и день ото дня это будет нравиться ему все больше!), то за такое оскорбление Николай просто обязан был бы убить.
В русском языке, при всех его великих писателях от Толстого до Чехова, даже нет слова, обозначающего этот сексуальный изыск. Как, впрочем, нет и массы других слов для названия любовных ласк даже самого обыденного характера. Например, невозможно сказать «I want to make love to you» без употребления грязных слов.
За две недели жизни у Лэсли Николай, привыкший видеть в сексе только удовлетворение похоти или то, что по-русски называется коротким и мрачным словом «yeblia», вдруг открыл совершенно иные, неизвестные ему вершины и глубины секса. И оказалось, что то, что он всегда считал главной и единственной целью – засадить и отхарить, было хотя и важным, но последним делом, блюдом на закуску.
Зато когда они заканчивали с целым курсом Лэслиных «блюд», как он угощал Лэсли такой закуской! Это уже была его коронка, не ее! Он доводил ее этой коронкой до слез, до стона, до хрипа, до крика о пощаде. Но он не знал в этом пощады, нет! Терзая ее сладкую грудь и разламывая ее пудовые ягодицы, он чувствовал себя русским богатырем, вооруженным могучей палицей в сражении с чужеземной силой. И привычные, грязные слова аккомпанировали каждому его удару: «Вот те, bliad! Вот те, kurva! Так те хорошо, paskuda?»
Лэсли заучивала эти слова совсем не ругательно, а как-то нежно, любовно. И вообще, кайф жизни Николая у Лэсли был не только и не столько в сексе, а в том удивительном состоянии райского покоя и домашности, который царил и в ее одноэтажном домике, и вокруг него, в этих зеленых и сонных городках-поселках вдоль Бостонского залива. Словно не было в мире ни Москвы с ее холодами, чеченской мафией и ожесточенной нищетой, ни Боснии, ни прочих мерзостей. То есть они были, конечно – раз в день на пятнадцать минут в программе иностранных теленовостей, – но виделись отсюда, из Нового Света, как в перевернутый бинокль, как что-то очень далекое, на другой планете. А все остальное время люди были заняты сами собой – своей работой, семьей, детьми, машинами, яхтами, травой на участке. Как марсиане…