Выбрать главу

Даниель колебался, соблазн был велик. Потрясти этих сволочей, заставить их выблевать деньги… Как того еврея, которого он ограбил когда-то. Чек жег ему пальцы. За что он просидел восемь лет? Если бы предложение исходило от кого-нибудь другого, не от Бебе, он согласился бы немедленно. Но принять предложение Бебе значило поменяться с ним прошлым. А в прошлом у Даниеля были кандалы смертника и еще кое-что, с чем ему не хотелось расставаться.

Заметив смятение Даниеля, Бебе подошел и взял его за руку.

— В конце концов я к тебе привязан. Тебе сильно досталось, ты один из всех нас сохранил верность юношеским идеалам. Мы бросались вперед очертя голову, сжигая за собой мосты. А те, что посылали нас на смерть, отсиживались в тылах и думали о своем будущем…

Они подошли к окну. Бебе стал к нему спиной, точно хотел отрезать Даниеля от внешнего мира.

— Слушай, старина, я надоедаю тебе в последний раз. Я не могу предложить тебе ничего определенного. Только возможности, только шансы. Не думай, что я хочу отослать тебя, чтобы избежать угрызений совести. Я знаю все о вишистских министрах. Они приезжают, мило раскланиваются с тюремной дверью и уезжают чистенькими. На это требуется времени меньше, чем на то, чтобы принять ванну. Знаешь, что они хотят сделать с тобой? Ты — никто. Ты — орудие для грязной работы. Когда работа сделана, тебя можно выбросить. А если ты начнешь возражать — окажешься в очередном Дьен-Бьен-Фу, по уши в дерьме. Ты — убийца, ты специалист, вкус крови тебе известен… Видишь, уже от одних разговоров у тебя загорелись глаза. Успокойся, здесь никого не надо топить в ванне, и у тебя в руках нет бычьей жилы…

Бебе повернулся лицом к окну, за которым сгущались сумерки. Ему самому никак не удавалось поверить в то, что он старался внушить Даниелю. Его молодость давно прошла. Он спасся, потому что был силен и сумел не потерять головы в час катастрофы. Он вспомнил холодный рассвет. В то утро он выскочил из машины, увозившей Даниеля в Германию. Их молодость была мифом. Он еще тогда понял, что его участь не должна иметь ничего общего с участью Лавердона и ему подобных. В боевых отрядах дарнановской милиции он не состоял. Он, правда, вступил в милицию и пользовался привилегиями вступивших, но не успел ничего сделать взамен. Уже тогда у них выло различное прошлое и различное настоящее. А сейчас, десять лет спустя, что может быть общего между ним и молодым парнем, охваченным паникой в дни великого парижского мятежа? Он, Филипп Ревельон, сумел приспособиться к новой жизни. Он не подчинялся импульсам, он охранял свои интересы. Так было всегда. Сейчас дела в Индокитае начинали его тревожить. Они были слишком тесно связаны с политической обстановкой, с борьбой партий, и он хотел передать часть этих дел Даниелю. И вдруг вместо помощника он увидел в нем потенциального врага, который сейчас еще не понимал этого, но потом… Потом он непременно обернется против Бебе, как и все, кому он делал добро. Так было с Дорой и с шофером Джо. Один только Гаво был вполне надежен. Да еще Мун. Впрочем, Мун не участвовала во всех этих историях, она была просто красивой женщиной, и все. Жаль, он надеялся на Лавердона, и ему не хотелось бросать дела, так удачно начатые во Вьетнаме… Он устало сказал:

— Как хочешь, Даниель.

— Ты ни во что не веришь, Бебе.

— А кто, по-твоему, верит?

Слегка подавшись вперед, Бебе ожидал ответа. Даниель молчал. Бебе заговорил, постепенно озлобляясь:

— Наша юность? Маленьким буржуа внезапно преподнесли все привилегии дворянства. Преподнесли бесплатно, с единственным условием: когда понадобится — выполняйте приказ. Все привилегии — от распутства до убийства. Мы думали, что платить не придется никогда. Помнишь, как все вы издевались надо мной, когда я говорил, что нет чека без корешка, что любая поблажка регистрируется, что счет ведется и в свое время будет предъявлен. Платить пришлось. Я говорю не о тюрьмах и не о тех, кого укоротили на голову. Все мы тогда ничего не понимали. Мы не были ни дворянами, ни кондотьерами, ни даже авантюристами. Те, что влезли в драку, стали поденщиками, чернорабочими в мундирах. Я говорю тебе это, Даниель, не потому, что я перешел на другую сторону баррикады. Я не переходил. Но я перестал быть зрителем. Теперь я постановщик. Я не получаю жалованье вместе с вами, я его плачу. Я сам подбираю и готовлю таких парней. Не совсем таких, конечно. Те были лучше, и не так просто их заменить: новые еще не выросли. Но зато я понял всю механику. Сначала проделываются доблестные трюки, для публики, для того, чтобы верили и подражали. Потом другие, сортом пониже. Тут парней прибирают к рукам, и бежать им уже некуда. Они тупеют, становятся безмозглыми обломками. А потом министры, дергающие веревочки, спрашивают с постным видом: куда прикажете девать эти отбросы?

— С нами было иначе!

— Конечно, Даниель. Вы были первыми, лучшими. Ты, например. Но сейчас ты сидишь в этой комнате, и вовсе не потому, что трусишь. Двадцатилетнего обмануть легко. Тридцатилетнего не проведешь. Полжизни прошло, а запасной не будет.

— А как же быть с этой сволочью?

— Надо к ней приспособиться, Даниель, раз ничего другого не остается. Впрочем, топить в ванне больше никого не придется, дело решат водородные бомбы. Но с ними надо обращаться осторожно, бить только наверняка. Знаешь, во что обошлась свободному миру эта война? А Китай?

— Значит, ты хочешь сдаться?

Даниель все еще держал в руке чек. Он смял его в кулаке, но Бебе ловко схватил приятеля за кисть.

— Спокойно, Даниель. Эта музыка мне известна. Подумай, прежде чем разыгрывать осла.

* * *

На следующее утро они опять встретились в студии. Даниель сделал гимнастику и чувствовал себя свежим и отдохнувшим. Он не без удовольствия отметил, что Бебе осунулся. Видимо, вчерашний кутеж не прошел даром.

— Я и не знал, что ты стал политиком, — проворчал Даниель.

— Ты хочешь сказать, что я низко пал? Как видишь, я еще помню нашу прежнюю классификацию ценностей!

— Пожалуй, что так, — согласился Даниель.

— Я еще не все объяснил тебе вчера насчет бомб и ответственности. Большевизм — это всемирный заговор, так? Учти, что они умеют организовать людей и заставить работать миллионы и сотни миллионов. Подумай о Китае, о Черной Африке… Второй мировой бунт рабов, старина. Первый назывался христианством, это была ерунда. Тогда не было ни печати, ни радио, ни кино. Не прошло и трех столетий, как опять все было в порядке, и даже крепче прежнего. Теперь — другое дело. Надо держаться. Дипломатии больше нет, скрыть правду невозможно. Секреты еще допустимы в денежных делах, но не в политике. Там все тайное становится явным. Значит, нечего и скрывать, чтобы люди не подумали худшего. Бросим это. Я вовсе не хотел угощать тебя кошмарами, я только хотел, чтобы ты знал, чего держаться.

— Но тогда почему меня освободили?

— Это было не самое трудное. И потом не воображай, что тебя освободили. Свободен ты будешь в Сайгоне, но не здесь.

— Неужели мне придется идти работать в полицию?

Бебе зевнул. Трудно разговаривать с этим ослом.

— Может, они и возьмут тебя. Жалованье тебя устроит? Гам масса людей, горько сожалеющих о расстреле английских парашютистов. В полиции и окончится твоя уютная маленькая мечта.

Внизу на улице раздался сигнал машины. Надо было ехать. Бебе понял, что все умерло между ним и Даниелем. Умерло навсегда. Жаль, Лавердон мог бы стать отличным исполнителем.

V

Проводив Бебе, они возвращались на «Фрегате» с аэродрома Орли. Бульдогообразный шофер понемногу оттаял и разговорился. Его звали Джо. «Мсье Джо!» — с важностью поправил он. Еще не доехав до Вильжюифа, он успел рассказать две тюремные истории времен «странной войны». Он был арестован в превентивном порядке, по подозрению в шпионаже. Его вывезли за границу, и Джо предусмотрительно вернулся во Францию лишь в 1947 году. Поэтому он отделался дешево — всего лишь поражением в гражданских правах. Он сообщил Даниелю, что тогда в тюрьме Санте кормили отлично, а в тюремной лавочке можно было купить все, вплоть до галстуков бабочкой.